— Братцы... Братцы мои.
Красные помидоры сыграли свою незаметную роль. Представитель из Москвы в свое время припомнил старопоселковского Калабанова. Нужно было выдвинуть кого-то, место, что ли, освободилось, и тут-то о Калабанове вспомнили. И ясно, что это не было какой-то особенной благодарностью за две помидоринки — просто память; помнилось, как томился голодный у стола больше часа, а стол был накрыт, и потрескивали в печке те самые алые чурки, и зима за окном... Так их, старопоселковский, Калабанов пошел в гору.
Выходец Поселка и после выдвижения оказался работягой и умницей — стали ценить. Он уже был крупной фигурой областного масштаба. Но натура подстерегала его. Сначала у него появился мотоцикл, первый мотоцикл в Поселке. «Эй!.. С дор-роги!» — орал он, несся с грохотом и треском, и мотоцикл тоже был под стать — злой и свирепый, как сам Калабанов. Жил-то он по-прежнему в Старом Поселке, но все чаще и чаще — люди это заметили — стал заезжать в недалекую от Поселка татарскую деревушку.
Командировки в Москву, поездки в область и татарская деревушка, и тут же в обратном порядке — деревушка с девушкой-татаркой, область и Москва. Так он и носился туда-сюда. Так и жил. Имя девушки-татарки Ключарев уже не помнит. Но помнит, что дальше все было просто. Жена Калабанова написала в управление жалобу — формулировка тогда была стандартная: моральное разложение. И Калабанову предложили образумиться и жить со своей семьей. «Ладно. Буду жить», — сказал Калабанов. Он был хитер, он согласился, рассуждая, как рассуждают все удачливые люди. Дескать, согласиться надо на словах, а удача не бросит. Дескать, время идет, страсть когда-нибудь да утихнет, возьму свое — а там, возможно, вернусь в семью. И он по бездорожью носился на мотоцикле к своей татарке и ждал повышения — его вот-вот должны были выдвинуть, теперь уже в Москву. Он ждал, а в управлении тоже ждали.
И тут надо сказать, что доносы строчила только жена. В поселке Калабанова любили. Конечно, в нем было разгульное и орал на людей он как зверь, но это было в порядке вещей, да и орал он по делу. Кроме того, он забыл о жене, но о Поселке не забыл. Он улучшил снабжение, построил дорогу, был построен и мост, связавший Поселок с растущим городом. И дело даже не в этой материальности, ведь не знаешь, за что любишь, — а его любили. И ведь выходец из наших, свой, как ни верти... И вот Москва ему отказала в повышении. Более того, строгий выговор.
— Грохнулся наш Калабанов, — говорили в Поселке, жалели его.
— Занесся, да не удержался, — и вздыхали, как о непутевом, но родном.
И тут он грохнулся еще раз, и уже навсегда. К нему в дом пришли все свои, поселковские, люди, выпили с ним, просили: «Петя, ты ж наша надежда», они хотели, может, совет дать, хотели, чтоб образумился, болели за него, все-таки он был их гордостью, а он топал ногами, кричал: «Подлецы! Завистники! Это вы строчили доносы!» — в конце концов как-то поладили. Говорят, песни пели, а Калабанов плакал. Но поздним вечером натура взяла свое — хмельной Калабанов вскочил на мотоцикл и помчался к своей татарочке. Может быть, решил в последний раз, как курильщик хочет «последнюю» сигарету. Переезжая речку на предельной скорости по ветхому мостику напротив татарской деревушки, Калабанов свалился и размозжил себе голову.
Понятно, его жалели. Мостик и сейчас зовется Инженерским — так прозвали его татары, а затем все остальные. Это стало маленькой легендой Старого Поселка, и, как всякая легенда, она обросла соответствующими подробностями и тонкостями. Говорят, что молодая татарка нашла косточку головы Калабанова, эту косточку обмыла и вместе с каким-то маленьким винтиком рассыпавшегося мотоцикла захоронила на своем татарском кладбище.
Деревушка называлась Айдырля. Татары принимали Калабанова настороженно, но, видно, тоже полюбили. Он кое-что для них делал, например устраивал татарских мальчишек в ФЗУ — сам их отвозил, сдавал в надежные руки, чтоб было и есть, и спать. Это, кстати, и оказалось началом распада деревушки. Сейчас Айдырли уже нет. Старые поумирали, молодые разъехались. Осталось лишь татарское кладбище. Затем и его распахали под хлеб. Где-то там, под волнующимися (ведь это уже в легенде) колосьями, и винтик мотоцикла, и косточка Калабанова.
Глава 3
— Лида, — сказал он, — я пообещал, но прийти не смогу.
— Я так и знала.
Он почувствовал ее молчание — напряженное, натянутое. И было ясно, что все это надо обрубить просто, внятно и конечно же единым разом. Оно и рубить-то нечего, ниточка. Но был он несобран. И вот речь пошла вихляться сама собой:
— Лида... Нам ведь и встретиться негде. Товарищ мой никуда не уезжает, а где же нам еще? Я звонил ему, спрашивал (разумеется, Ключарев никому и не думал звонить), а он говорит: нет, уезжать не собираюсь. Еще и похихикал надо мной.
Лида молчит.
— Конечно, могу приехать к тебе в общежитие, но... Опять эти разговоры. Эта неловкость. Эти пять человек в комнате... Мы даже не поговорим толком, Лида.
— Давно ли ты стал таким щепетильным?
— Во всяком случае, я изменился.
— Поумнел, да?
— И это есть.
Лида на миг примолкла. А затем снова:
— Вот я и закончила институт... Неужели тебе не хочется встретиться со мной? Узнать, как меня распределили. Куда дают направление.
— Расскажи все это по телефону.
— Расскажу, когда увидимся.
— Перестань злиться. А то, ей-богу, повешу трубку.
— Я буду звонить тебе домой.
— Уж не думаешь ли ты меня напугать?
Говорил он и правильно, и жестко, но обрубить не обрубил. Несобран был и потому не нашел момента. А Лида тем более разговора не выдержала — озлобленность не ее черта, не ее свойство. И конечно, держаться не смогла. Заплакала:
— Витя... прости меня. Но ведь я через несколько дней уезжаю. Совсем уезжаю из Москвы... — Она торопилась сказать, слышно было ее дыхание. — Мне ничего не надо. Я только хочу тебя увидеть.
Разумеется, он ей не слишком верил. У него достаточно опыта, чтобы уловить всю непростоту этой характерной интонации: «Мне ведь важно. А что тебе стоит?» Три года прошло, как не виделись. Даже нет, четыре. Лида была студенткой второго курса.
Но если решительный момент разговора упустил, не собрался, то ничего не остается сказать, кроме — и Ключарев сказал:
— Я постараюсь, Лида... Что-нибудь придумаем... Да. Да. Да.
Ключарев дома. Он занимается с Дениской — дает ему дополняющие решения. Ключарев устал, ему не хочется; но не позанимаешься с сыном сейчас — лишь расслабишься. А заниматься после перерыва всегда вдвое тяжелее. У повседневности свои законы.
Они уже заканчивают первое дополнительное решение, когда раздается новый звонок Лиды.
— Значит, мы не встретимся? Ключарев не сразу понял, кто это звонит. Не вспомнил.
— Ну почему же, — он уже понял и вспомнил и отвечает спокойно, — встретимся.
— Когда?
Лида раздражена, это ясно. «Встретиться нам не хитро — прощаться мы не умеем», — отвечает Ключарев машинально. Он продолжает вглядываться в задачник, по инерции вникая в условие. На секунду он прислушивается к шагам жены — она где-то рядом. Дениска продолжает решать... А Лида взвинчена. Она прекрасно понимает, что домой звонить нельзя, не нужно, неразумно, и это-то взвинчивает ее еще больше.
— Наш Курбасов видел тебя с какой-то мымрой на улице Горького, — звеняще чеканит Лида. — Так это была твоя жена?
— Нет. Это была жена Курбасова.
Ключарев шел по Горького с секретаршей, случайно шел, но не объяснять же. Он сдерживается. Лида на напоре, слова летят. Но едва ли ее хватит надолго, напор быстро истощает говорящего...
— Мне нужно тебя увидеть по делу, — говорит Лида вдруг. — Ты мне не нужен. Ты мне нужен только по делу.
— Я догадывался.
— По делу. Хорошо?
Ключарев морщится, но думать уже поздновато:
— Хорошо.