Круглые плечи посадницы заколыхались от добродушного смеха. Потом взяла Кучковну за руки своими уже согревшимися мягкими руками и говорит:
— Кому сохнуть, а тебе жить да радоваться: к другим вернутся ли мужья из похода, нет ли — как знать, а твой все целешенек останется.
Да, остался цел. И верной жене за него как не радоваться!..
Вести, привезенные тогда, пятнадцать лет назад, посадницей, оказались правдой. Петр Замятнич с тех пор сделался и впрямь самым близким человеком при княгине и управителем всего ее большого имения. А в Москву, к жене, стал наведываться с этого времени не чаще раза в год.
Милуша из княгинина терема перебралась тогда же (то ли волей, то ли неволей) сперва к мужу, к Якиму Кучковичу, на его боголюбовский двор, а потом в одну из его вотчин, под Суздаль. Да там вскорости и померла; сказывали — удавилась.
Яким, став вдовцом, принялся погуливать, как в давние годы холостой молодости. И во хмелю, как передавали, бывал столь дерзок в речах, что сам князь Андрей не раз его вразумлял, грозя опалой.
Однако же Яким и другой Кучкович, Иван, сохраняли и в Боголюбове ту же силу, какой пользовались, бывало, во Владимире. Когда шесть лет назад снаряженная Андреем союзная рать взяла и разорила Киев, оба Кучковича и зять их Петр были в этой рати, как всегда, на первых местах. И все трое воротились в Боголюбово не без добычи.
Но то было шесть лет назад. Теперь же, видать, все пошло по-новому, а как — Кучковна еще не понимала. Суздальского свата хотели схватить! А он и мужу ее и братьям — первый друг. Где ж их былая сила?
Пока Параня думала об этом, посадницы и след простыл. Сбежала с рундука, оставив за собой приятный запах мяты. В саду подхватила на руки пятилетнего внучонка Кучковны (сама была бездетная), покружила его вокруг себя, нацеловала ему докрасна щеки, ловко поставила наземь и уплыла к себе.
VII
День выстоял без дождя.
Крутые тучки, обеспокоившие давеча Кучковну, так и прокурчавились на окраинах неба, не причинив вреда; только под вечер, будто отдохнув и обдумав, что делать, сползлись все к одному боку, в одну широкую глыбу. Подступая к Москве, туча становилась все выше и темнее, пока не задернула лиловым пологом весь закат. Из-за ее края выставился упругий бок другой, еще светлой тучи. Весь в перехватах и в нежных тенях, он был похож на кусок живой человечьей плоти. Было ясно, что там-то и копится гроза. Уж несколько раз недобрым голосом бормотал еще очень далекий гром. Ласточки, сникая почти до самой земли, кроили воздух тонкими серпами неподвижных крыл. А понизу бегал ветерочек, закручивал пыль на дороге и перебирал в канавах незабудки.
Кучковна, сложив пряжу, поднялась к себе наверх и глянула в окошко на Занеглименье. Рытый бархат лесов показался ей неестественно зелен. За провалом Пресни он начинал уж синеть по-ночному, а там, где даль замыкалась трехгорбым урочищем, только узкая огневая щель отделяла ее от олова отяжелевшей тучи.
Когда боярыня взошла на вышку своих хором, в эту щель брызнуло заходившее солнце и празднично озарило Великий луг. В их, боярском, клину вершили последний стог. Красная рубаха стогомета горела на солнце подвижным жгучим пятнышком. Посадничья пойма была вся исполосована яркими тенями от множества мелких копен. Там уж кончили работать, и народ, торопясь домой, толпился у телег. А на княжом краю еще шла суета, и на свежей зелени скошенной пожни тускнели большие острова раскиданного сена.
Кучковна глянула вниз. Резные коньки ее хором приходились у нее под ногами. С вышки вся внутренность города была как на ладони. Видно было, как пастух загоняет на посадничий двор запоздалое стадо; как долгобородый воротник к Неждановой башни закладывает на ночь ворота; как попадья и четыре поповны допалывают у себя на огороде репу, а поп стоит над ними меж гряд в белом подряснике, отмахиваясь от мошкары; как старуха-проскурня снимает с веревки белье; как княжой огнищанин, задрав голову, разглядывает верхи своих палат и, показывая рукой на новую резьбу, толкует что-то столярам. Свое-то сено, небось, все убрал, ястребок, а ежели половину княжого сгноит, велика ли беда? Князь на Москве когда еще побывает?
Князю не до москворецкого сена, размышляет Кучковна. Она привыкла думать, что он не только по внешности, но и мыслями и желаниями не похож на других людей. Будто затем и рост ему дан непомерный, чтобы поверх чужих голов засматривать синими глазами в такие дела, куда не проникает простой человеческий взор.
Когда ей случалось наблюдать Андрея — всегда издали — в кругу ростовских и суздальских бояр, тех, к кому больше всего льнул ее муж Петр и на чей лад старался устроить свою и ее жизнь, Кучковна, не слыша, о чем беседа у князя с боярами, угадывала, что им вовек не столковаться.
Ей ли, боярской жене, не знать, что у бояр на уме да на совести? Только обидчивая спесь да ненасытная забота, как бы чужим добром поживиться, а свое уберечь. Дальше своего тына не видят. Да и сама, хоть слывет жалостливой, разве не такая же? Яблочко от яблоньки недалеко откатывается…
А он, Андрей… Нет, он не такой!
Она его совсем не знает. Что сказал тогда, зимним вечером, когда столкнулся с ней невзначай лицом к лицу у ворот ее владимирского дома? И еще потом, недели две спустя, здесь, в Москве, на замерзшей Яузе? Она не запомнила слов. Да и по таким мимоходным словам как узнать человека?
А то, с чем от его лица приезжал Прокопий, этого она, конечно, не забыла. Но это было так не похоже на правду и так похоже на сон! А снам можно ли верить?
Среди тех, с кем зналась Кучковна, князя никто не любил и не хвалил. Есть ли у него друзья? Едва ли. Кругом одинокий. Как она…
Великий луг опустел. В княжом клину еще кое-где суматошились, а боярская и посадничья челядь скопилась уже вся у перевоза и перекликалась с товарищами на пароме, который, накренясь, весь набитый народом, только что отвалил от берега. Предгрозовой ветерок набрасывал на светлую воду там и сям беглые полосы тонкой ряби, точно задевая речную гладь острой теркой. До Кучковны доносились вместе с запахом свежего сена звуки веселых молодых голосов.
От томного ли сенного духа, от речных ли вечерних звуков, знакомых с детства, ей вдруг стеснил грудь такой приступ тоски, что Кучкова дочь даже застонала.
Смуглые руки, перехватывая тугую, намокшую вервь, подтягивали паром к московскому берегу. У обросших зеленой плесенью боков парома похлопывала теплая вода. От нее поднимался свежий рыбный душок, какой услышишь только в ту короткую пору, когда вода цветет.
На клочковатом пуху темной тучи жестко вычерчивался город. С реки он казался необычайно высок. Плывшие домой московляне не отрывали от него усталых, очарованных глаз. Скользнув взглядом по невзрачным соломенным кровлям своих глубоко врытых в землю избенок на подгородном берегу и над Кулижками, они пристально любовались сильным очерком дозорных башен, стрельчатыми макушками княжого терема и черным мхом древних сосен.
Верхи посадничьих голубятен торчали кривовато, вразброд, как недовколоченные гвозди. Рядом с ними над резными коньками боярских палат уходила в небо легкая остроконечная вышка. В самом верхнем ее проеме был виден неподвижный женский облик. Боярские рядовичи и холопы хоть и не различали издали, с парома, отдельных черт, а всё узнали свою госпожу.
Но никому из них не приходило в голову, что она, богатая, холеная, сытая, свободная и праздная, глядя со своей прохладной вышки на них, оборванных и потных от подневольной, даровой работы на ее лугу, — что она им завидует. Завидует всем — даже тому лохматому парню, который, облокотясь на перила парома, поплевывает в воду и раздумывает, что пора бы жениться, да кто за него пойдет, когда у него за душой ничего нет! В его руке — трехрогие деревянные вилы. Этими вилами он нынче весь день подавал боярское сено на стог. Даже вилы и то не свои, а боярские.
Солнце зашло. Все разом померкло. Из-за реки ударил ветер — туче в лицо. В зашатавшихся соснах пошли такие вздохи да шумы, что лучше бы их и не слыхать. А туча вырастала все выше, захватив уж полнеба, и вся, снизу доверху, обметалась, как ссадинами, последними багровыми отсветами ненастного заката.