Лучше всего выйти к самой реке и оттуда осмотреться. Хоть река-то осталась на своем старом месте!
Продираясь через кусты, он двинулся прямо к воде, и наконец ему встретился живой человек. Какая-то девочка, закутанная в большой платок, медленно шла, опустив голову, глядя себе под ноги, ему навстречу.
Он спросил у нее, цел ли дом, где раньше жили актеры. Девочка сказала, что цел.
- А как туда пройти, ты не знаешь?
Девочка подняла голову, улыбнулась и сказала:
- Пойдемте, я покажу.
Она повела его по дорожке, они вместе вышли на полянку, и он увидел дом. С реки его сразу было видно.
- Вы кого там ищете? - спросила девочка. Голос у нее был чем-то похож на детский, но все-таки не детский. Василий Кузьмич посмотрел ей в лицо, закутанное платком, и ему показалось, что она взрослая, может, даже не совсем молодая.
- А вы что? Тоже в этом доме живете? Мне бы нужно Истомину. Артистка была... я говорю. До войны, говорю, была артистка.
- Ах, она вам нужна? Вы ее знали тогда... Ну, когда она... была?
Василий Кузьмич, не отвечая, только значительно усмехнулся, немного свысока.
- Заходите, - сказала она. Они подошли к веранде с выбитыми стеклами. - А кем вы работали - билетером? Я по куртке вашей вижу. Да? Я так и подумала. А как фамилия ваша?
- Меня почему-то по фамилии мало знают. Вы ей скажите: Василий Кузьмич пришел.
Они как раз подымались по ступенькам, и она быстро обернулась, будто споткнулась, при его словах.
В большой прихожей, куда она его ввела, стоял рояль, без крышки и без ножек, вместо которых были подложены кирпичные столбики. На пюпитре стояли развернутые ноты.
Василий Кузьмич подошел к роялю, нагнулся и, напряженно моргая, близоруко заглянул в ноты. Когда он снова выпрямился, его серое от усталости и слабости лицо просияло и разгладилось.
- Ихние? Я вижу, что ихние!
- Да, - сказала она странным голосом.
- Поет?
- Плохо.
- Ну, это вы, видно, сильно много понимаете, - злобно огрызнулся Василий Кузьмич и враждебно отвернулся.
- Садитесь вот сюда, - сказала она, показывая на плетеное кресло. Сама она села прямо напротив и сняла платок, отбросив его на плечи.
Василий Кузьмич нехотя сел, искоса посматривая на нее, все более удивляясь ее пристальному взгляду. Потом он увидел ее глаза, устремленные прямо на него, быстро наливавшиеся слезами. Она улыбалась и точно все ждала от него чего-то. И тут, всплеснув руками, он вдруг закричал своим слабым голосом:
- Что это со мной? Елена Федоровна! Разум помутился в старом дураке. Глаза заслонило...
- Что там заслонило, Василий Кузьмич! Постарела...
- Да ну вас!.. Да ну вас!.. - прикрикивал, ожесточенно отмахиваясь от ее слов, как от мух, Василий Кузьмич, хватая обеими руками ее руку и мокро целуя, мотая сокрушенно головой и опять целуя, пока она насильно не подняла ему голову, чтобы поцеловать в лоб.
Они долго сидели в креслах друг против друга, оба расстроенные, с красными глазами, взволнованные и обрадованные, точно встретившиеся нечаянно после долгой разлуки родные, без конца говорили о театре, вспоминали людей, даже размечтались о том, как бы было замечательно взять да и организовать какой-нибудь небольшой концерт, а то вдруг и спектакль в старом голубом зале, назло войне, фашистам и всем чертям. Оба воодушевились и прощались радостно, сговариваясь теперь обязательно не терять друг друга из вида.
После ухода Василия Кузьмича Елена Федоровна долго в нерешительности перебирала письма, читая с волнением свое имя на конвертах.
Неужели, правда, есть где-то на свете люди, которые помнят еще ее имя?
Она нерешительно стала распечатывать и медленно читать неровно исписанные листки разного размера, сложенные треугольником.
Четверо солдат, недавних школьников-одноклассников, поздравляли ее, прочтя заметку в газете, и, оказывается, с благодарной радостью вспоминали в своем блиндаже, как слушали ее в опере...
Какая-то женщина в ту минуту, когда, похоронив ребенка, плакала у обледенелой проруби, вдруг вспомнила ее голос, и ей показалось, что еще не все потеряно в ее жизни...
Старшина-подводник слово за слово припоминал и раз двадцать повторял про себя одну ее арию, когда кончался кислород, а лодка лежала на дне и не могла всплыть. Какой-то водитель, день за днем гонявший груженную хлебом машину по проваливающемуся льду; какой-то сапер... все они писали разными словами, просто потому, что хотели, чтобы она знала: они помнят...
Читая, она несколько раз принималась всхлипывать от слабости и от переполнявшей сердце любви. И тут же нетерпеливо вытирала глаза, чтоб читать дальше. Только все дочитав, она встала и начала ходить, не находя себе места от радостного беспокойства.
Все окна на террасе были выбиты, ветер, гуляя по комнате, зашелестел бумагой, и она вдруг страшно испугалась, что сильным порывом письма унесет в сад, к реке. Она собрала их, аккуратно сложила все вместе и, прижимая к груди, бережно отнесла в свою комнату...
Среди ночи во сне она услышала свой смех и проснулась. Весь сон она позабыла, только смех, молодой и радостный, все еще звенел в ушах.
Белая ночь своим бессонным светом заливала комнату через открытое окно.
Она осторожно приподнялась и села, поджав ноги, на постели, прислонилась спиной к стене.
Минуту она тревожно прислушивалась к тому, что делается внутри. Нет, радость не ускользала, не рассеивалась, как бывает после пробуждения от хорошего сна. Радость оставалась с ней, она чувствовала ее так же ясно, как человек чувствует свет солнца сквозь плотно прикрытые веки. Давно ли ей казалось, что она обокрадена, осталась с пустыми руками, брошенная всеми, одна, никому не нужная. И вот несколько листочков писем, нацарапанных второпях, - точно далекий зов, который донесся до тебя, - и твоя жизнь возвращается к тебе, и ты сидишь теперь, прижавшись спиной к стене, стискивая руки на груди, с сердцем, переполненным благодарностью.
Ну что ж, она прошла, твоя жизнь, с ее шумом, удивительными надеждами, с ослепляющим светом твоей молодости, и теперь остался вот этот потолок с чумазыми амурами, торопливый стук спешащего и все запаздывающего сердца; и растерянность и такое одиночество, как будто глухой ночью случайно отстала на пустынной чужой платформе от поезда и стоишь, дрожа, на пронизывающем ветру, глядя вслед своему поезду, где осталась твоя теплая постель, раскрытая книжка под зеленой лампочкой, твой недопитый стакан чая с позвякивающей ложечкой...
Сколько раз она думала так, лежа в этой самой комнате, и сейчас с удивлением замечает, что страх перестает быть настоящим страхом и горечь настоящей горечью, они сами уже становятся воспоминанием о прожитых в этой комнате тяжелых месяцах. Горьким воспоминанием, о котором говоришь: "горькое", но уже не чувствуешь прежней горечи.
Нет, жизнь вовсе не похожа на кусок пирога - доел до конца и вдруг остаешься с пустыми руками. Это неустанный долгий труд, и все твои ошибки, неудачи, и непростительно упущенное время, и снова труд, удачи и горе, и снова труд, твоя доля общего труда людей, вечная эстафета, которую ты пронес, сколько хватило сил и таланта, и, уже падая, выбившись из сил, протягиваешь тем, кто понесет ее дальше.
Все лучшее и худшее, что было твоей жизнью, все навсегда остается с тобой. Все настоящее остается. Все настоящее, что бывает только раз в жизни. Встречаешь много рассветов, но в сердце остается только один. И потом, когда тебе говорят "рассвет", ты вспоминаешь об этом своем единственном... И когда говорят: "теплые руки" - для тебя это только одни-единственные руки.
И память возвращает то, что люди называют "прошлое". Странное слово. Построенный человеком дом - это его прошлое. Пускай это так называют, но для тебя это просто твоя жизнь, которую ты сам построил, и вот открываешь дверь и входишь, и вся она перед тобой, такая, какой ты ее сумел сделать...
Еще мгновения мелькающего цветного тумана, и все успокаивается, проясняется, точно наведенное на фокус. Проступает равномерное постукивание бегущих колес и покачивание товарного вагона. Ветер врывается в высокое маленькое окошко с откинутой железной заслонкой.