- Ставь запасную. Мы тебе поможем.
- А у меня нет запасной.
Тепло от печки исчезло за минуту. Степанов поразился тому, как быстро побеждает стужа. Стекла покрылись плюшевым инеем от их дыхания, единственным символом тепла сейчас осталось дыхание.
- Нож у тебя есть? - спросил Степанов, чувствуя, как холод начал медленно заползать под меховую куртку, леденяще прикасаясь к коже.
- Нож есть у каждого монгола, - ответил Мунко и полез за пазуху. Улыбка сошла с его лица, когда он кончил шарить по всем карманам, - ножа у него не было.
- На, - сказал Ванган, достав из портфеля острый, как бритва, кинжал (он очень красиво резал им вареное мясо). - Зачем он тебе? Кажется, не в обычае русских делать харакири?
- Нам придется сделать харакири, если ты откажешься пожертвовать своим портфелем.
- Ты думаешь, кожа портфеля заменит прокладку?
- Хоть доберемся до какой-нибудь дороги.
- Какой-нибудь! - усмехнулся Ванган. - Здесь только одна дорога - та, с которой мы свернули утром... Она в пятидесяти километрах отсюда. А от дороги до города - еще пятьдесят. А машины по ней кончают ходить в пять часов из-за этих морозов.
Ванган снял варежки и начал дуть на пальцы. Они стали желто-синими, как у покойника.
Степанов вырезал прокладку - по той разорванной, которую снял с карбюратора Мунко. Ванган, наблюдая за работой, продолжал дуть на коченеющие пальцы. Раза два он посмотрел на часы.
<Нам отпущено полчаса, от силы минут сорок... А уже прошло, наверное, минут пять, - подумал Степанов. - Или семь>.
- Восемь, - заметив его взгляд, сказал Ванган.
Степанов вспомнил, как однажды в Арктике их маленький <Антон>, поднявшись со льдины, попал в туман. Летчик Коля Николашкин (его имя и фамилию всегда пели в отряде: <Ах ты Коля Николашкин!>) развернулся, чтобы посадить самолет, но льдину, с которой они только что взлетели, порвало трещиной. Запаса горючего было на триста километров, все соседние льдины в тумане, до большого аэродрома, на земле, - пять тысяч верст.
Они были обречены, но ревел мотор, в кабине было тепло, работали датчики, по радио можно было поймать музыку из Аляски, и то, что неминуемо должно наступить через час с небольшим, когда мотор сожрет бензин и самолет врежется в торосы, скрытые туманом, казалось чем-то невозможным и диким. Ведь люди семидесятых годов так привыкли к могуществу подвластной им техники.
Степанов только потом понял - уже когда Коля Николашкин за пять минут перед тем, как должен был кончиться бензин, чудом посадив самолет, сделался белым, словно полотно, - как близок он был к тому, чтобы исчезнуть, унеся с собой все то, что он обязан был отдать...
И сейчас, когда холод с каждой минутой становился все более близким, когда пальцы задеревенели и дышать было трудно, а до дороги было всего пятьдесят километров, которые никак не одолеть по такой стуже, ощущение безысходности возникло в Степанове внезапно - как гнев. Но сейчас не было Коли Николашкина, на которого можно надеяться, - <он умеет, он посадит самолет вслепую>, - не было комиссара охраны Сисука, который знает все тропы Патет-Лао, - <он успеет увести от диверсантов, которых забросили с вертолетов из Сайгона>, - был только ты сам, Ванган, Мунко и мороз пятьдесят градусов.
Чем дольше жил Степанов, тем осознаннее он боялся смерти, но не потому только, что факт распада материи, организованной в субстанцию Дмитрия Степанова, страшил его своей алогичностью и произволом, - нет. Он боялся не успеть сделать то, что считал своим долгом сделать.
Когда он болел, Надя говорила:
- Ты, как все мужчины, не умеешь переносить боль.
А он умел, как все мужчины, переносить боль. Просто он злился, что может не успеть. Не успеть - это и есть ощущение собственного бессилия, а его-то и боятся больше всего мужчины.
Мунко влез в мотор с головой. Он копошился там, тихонько чертыхаясь. Голос его сейчас показался Степанову совсем еще детским.
<Интересно, сколько ему? - подумал Степанов. - Видимо, не больше двадцати пяти. Наверное, он пока еще не понял, что случилось... В молодости мы не реагируем на опасность... Проклятие жизненного опыта... Хорошая, конечно, штука, но она, как компас, указывает только один путь самый верный и короткий. А может быть, счастье-то ждало каждого из нас на длинной дороге, на той, которую мы не избрали: жизненный опыт подсказал, что это неверно, ненадежно, неудобно...>
(Ну кто сказал, что счастье - <удобно>? Удобным обязан быть стульчик и газовая плита...)
- Ну? - спросил Ванган. - Как?
Мунко, перестав чертыхаться, ответил:
- Пальцы что-то не двигаются.
- Давай я погрею твои пальцы.
Мунко с готовностью вылез из мотора и спрыгнул на землю. Степанову показалось, что в воздухе зазвенело.
<Наверное, этот звон получился оттого, что земля слишком промерзла, подумал он. - Довольно занятная разница между гибелью от жары в Каракумах или в Сахаре и между замерзанием здесь. Там нет звуков, там все приглушено зноем. Впрочем, там я не погибал. Мне только казалось, что я погибаю от жары, но между гибелью и тем, что нам представляется гибелью, - пропасть. Только страх может сделать кажущуюся гибель настоящей... Интересно, Мунко бросил мотор потому, что замерзли пальцы, легко бросил... Наверное, ни Ванган, ни я не бросили бы мотор, потому что мы умеем считать время, которое нам отпущено...>
Ванган взял пальцы Мунко в свои квадратные ладони и начал с силой растирать их.
- Очень больно, - слабо улыбнувшись, сказал Мунко.
- Ты умеешь мастерить? - спросил Ванган Степанова. - Может, поделаешь что-нибудь с карбюратором, пока я тру ему пальцы?
- Я только умею крутить баранку.
Ванган хмыкнул.
- Ты хотел сказать, что и дурак умеет крутить баранку? - спросил Степанов.
- Именно.
- Что же не сказал?
- Ты гость.
- Разве гость не может быть дураком?
- Никогда. Во всех случаях дурак - хозяин. Умный никогда не пригласит дурака в гости.
Мунко сказал:
- Кажется, пальцы отошли.
- Тогда продолжай. А я пока нарву травы и сделаю несколько маленьких пучков, я буду греть тебе руки огнем.
Ванган начал рвать траву, поглядывая при этом на часы.
<Сколько раз такое уже случалось, - подумал Степанов. - Ничего, и на этот раз все обойдется. <В степи глухой замерзал ямщик> - сюжет для девятнадцатого века... Впрочем, раньше обходилось потому, что Хоан хорошо знал время, когда американцы начинали бомбить переправы на тропе Хо Ши Мина; дядя Леша умел проводить полуторку через гати, и мы тогда оторвались от немцев; а тот португалец, который полез со стилетом ночью, в Бейруте, был пьян и поскользнулся на арбузной корке, - иначе он бы вогнал сине-белую сталь под мою лопатку... Каждый раз, когда я попадал в передряги, меня выручало стечение случайностей, но они были слишком уж закономерными, эти случайности... Если бы я знал время бомбежки, если бы я гнал полуторку в сорок втором году (я тогда просто-напросто обделался со страха), если бы я выскочил из-под машины с потушенными фарами в Панаме, а не меня вытащил за руку друг в самый последний миг... А сейчас я один на один со стихией, а она - вне случая, она избыточно закономерна. Или уж так случайна, что никакой закономерностью ее не перешибешь... Все равно не может быть, - упрямо подумал Степанов и поймал себя на мысли, что он надеется на что-то стороннее - на людей, которые их найдут, на Мунко, который все-таки починит карбюратор, на внезапное потепление, на вертолет с врачом или геологами, который случайно пролетит над ними. - Нет, так не годится. Надо что-то делать самим. Идти, идти, пока можно идти. Иначе слишком уж гадостно будет замерзать...>
- Сколько? - спросил Степанов.
- Двадцать пять минут.
- Прошло или осталось?
- Разницы нет...
- Тише ты...
- Он не слышит...
Степанов плюнул - слюна упала к унтам ледышкой. Он отвернул крышку радиатора и опустил палец в воду. Вода была ледяной. Степанову показалось даже, что ее не было вовсе, из-за того что разницы между водой и воздухом не ощущалось.