Свирепствует страшная засуха. В окрестностях Петербурга горят леса и луга. Грязно-желтый густой туман доходит до предместий. Урожай гибнет. Над страной нависли печаль и тревога. Блок растерян:

«Страшная усталость… В России все опять черно… Для России, как и для меня, нет будущего».

Нужно выбирать. В июле Ленин и Троцкий пытаются захватить власть. Несмотря на неудачу, ясно, что они не признают себя побежденными.

«Я по-прежнему „не могу выбрать“. Для выбора нужно действие воли. Опоры для нее я могу искать только в небе, но небо — сейчас пустое для меня, я ничего не понимаю!»

Вокруг него каждый сделал свой выбор. Интеллигенция поддерживает Керенского, желая продолжения войны до поражения Германии и немедленного ареста Ленина и Троцкого. Блок осуждает эти меры; он согласен с народом, но за согласием нет еще обдуманного и твердого выбора. Он согласен с народом, но его раздирают сомнения, противоречия, преследуют тревожные мысли. Он цепляется за чувство, которое и прежде подспудно жило в нем, — подавленное, скрытое — смесь презрения к Западу и отчуждения от него. Это ощущение владело им, когда он писал «Скифов».

«Сейчас самые большие врали (англичане, а также французы и японцы) угрожают нам, пожалуй, больше, чем немцы: это признак, что мы устали от вранья. Нам надоело, этого Европа не осмыслит, ибо это просто, а в ее запутанных мозгах — темно. Но, презирая нас более, чем когда-либо, они смертельно нас боятся, я думаю; потому что мы, если уж на то пошло, с легкостью пропустим сквозь себя желтых и затопим ими не один Реймский собор, но и все остальные их святые магазины. Мы ведь плотина, в плотине — шлюз, и никому отныне не заказано приоткрывать этот шлюз „в сознании своей революционной силы“».

Мережковский стремится объединить вокруг себя всех, у кого еще есть силы и воля обороняться против «грядущей тьмы». Блок держится в стороне. Уже начинают поговаривать о его большевизме, он остается безучастным. Жизнь снова становится «подлой». Любовь Дмитриевна далеко, она играет в Пскове, и теперь он знает, что не может без нее жить. «Люба, Люба, Люба, — пишет он на каждой странице своего дневника. — Люба, Люба! Что же будет?.. А я уже, молясь Богу, молясь Любе, думал, что мне грозит беда, и опять шевельнулось: пора кончать».

Она приезжает, но что он теперь может дать ей? Растерянный, усталый, стареющий — даже солнечный луч вызывает у него грустную улыбку: «Вот немного тепла и света для меня». У Любы своя жизнь, театр, успехи, он в тридцать семь лет жалуется на боли в спине и говорит о приближающейся «тихой старости». Его здоровье внушает все больше опасений, доктора не могут определить, что это за непонятная боль в спине и в ногах. Он с любопытством наблюдает за своей болезнью: «Вдруг — несколько секунд — почти сумасшествие… почти невыносимо». И через два дня: «Иногда мне кажется, что я все-таки могу сойти с ума».

Любовь Дмитриевна с ним, но ей прискучила такая жизнь, и она этого не скрывает. Лето сухое и жаркое, с сильными грозами; в полночь отключают электричество — приходится искать свечи. В газетах слышны истерические нотки, тем более — в людях. Кругом удушье. Глухой гнев, тревожный, гнетущий, висит над городом. Не достает лишь повода, чтобы он разразился. «Я же не умею потешить малютку, — записывает он 3 августа, — она хочет быть со мной, но ей со мной трудно: трудно слушать мои разговоры». Любе передается его отчаяние, и она говорит о «коллективном самоубийстве». «Слишком трудно, все равно — не распутаемся».

К нему по-прежнему льнут женщины. Дельмас навещает его; приятельницы, незнакомые женщины присылают ему письма и любовные признания. Каждую ночь все та же женская тень маячит под окнами. Но женщины больше не интересуют его, и если он подходит к окну, то лишь затем, чтобы послушать приближающийся грохот канонады: вспыхнул корниловский мятеж. Сможет ли он когда-нибудь еще жить свободно, спокойно и мирно? Отказаться от службы? Долго ли еще будет работать эта Чрезвычайная комиссия? Все наводит на мысль, что долго, и в то же время его просят войти в состав Литературно-репертуарной комиссии бывших Императорских театров. Он не вправе отказаться, и вот он уже прикован двойными узами к этой машине, скорее бюрократической, чем революционной.

«Л. А. Дельмас прислала Любе письмо и муку, по случаю моих завтрашних именин.

Да, „личная жизнь“ превратилась уже в одно унижение, и это заметно, как только прерывается работа».

Война все не прекращается! Усиливается разруха, кругом нищета, упадок, все пошло прахом. Ему остались только прогулки в Шуваловском парке и купание в озере. Когда выпадает несколько свободных часов, он садится в поезд и исчезает: всю ночь напролет пьет в хорошо знакомых местах, куда его всякий раз тянет, когда жизнь становится невыносимой.

Сентябрь. «Все разлагается. В людях какая-то хилость, а большею частью недобросовестность. Я скриплю под заботой и работой. Просветов нет. Наступает голод и холод. Война не кончается, но ходят многие слухи». Октябрь! По приказу Троцкого вооруженные рабочие выходят на улицы Петербурга; Ленин произносит пламенную речь, определившую ход событий. Крейсер «Аврора» входит в Неву, направляет пушки на Зимний дворец, и власть переходит в руки большевиков.

Ледяная, темная, тяжкая зима. По вечерам неосвещенные улицы пустеют. Тюрьмы переполнены новыми пленниками, которым вчера еще все рукоплескали. Больше нет связи! Город отрезан не только от мира, но и от самой России. Из Москвы никаких новостей. На фронте — полный хаос, о бывших союзниках уже никто не вспоминает! Немцы продвигаются, и ничто не может их остановить.

Его мать получает печальное известие из Шахматова от бывшего работника:

«Ваше Превосходительство Милостивая Государыня Александра Андреевна.

Именье описали, ключи у меня отобрали, хлеб увезли, оставили мне муки немного, пудов 15 или 18. В доме произвели разруху. Письменный стол Александра Александровича открывали топором, все перерыли.

Безобразие, хулиганства не описать. У библиотеки дверь выломана. Это не свободные граждане, а дикари, человеки-звери. Отныне я моим чувством перехожу в непартийные ряды. Пусть будут прокляты все 13 номеров борющихся дураков.

Лошадь я продал за 230 рублей. Я, наверное, скоро уеду, если вы приедете, то, пожалуйста, мне сообщите заранее, потому что от меня требуют, чтобы я доложил о вашем приезде, но я не желаю на Вас доносить и боюсь народного гнева. Есть люди, которые Вас жалеют, и есть ненавидящие.

Пошлите поскорей ответ.

На рояли играли, курили, плевали, надевали бариновы кэпки, взяли бинокли, ножи, деньги, медали, а еще не знаю, что было, мне стало дурно, я ушел…»

Блок на письмо не ответил. Никто из них больше не бывал в Шахматове, в 1918 году пожар уничтожил дом вместе с книгами и архивами. Двоюродный брат Блока, бывший здесь в 1920 году проездом, не узнал эти места: все заросло колючим кустарником.

Однако нужно жить, то есть во что-то верить, кого-то любить, желать, ждать, надеяться хоть на какую-то радость. Но душа исполнена одной ненавистью. Ненависть против тех, кто ничего не хочет и не может, против буржуа во всех обличьях, буржуа, защищенного материальными и духовными ценностями, которые он скопил, ненависть против Мережковского с Сологубом, желающих сохранить «руки чистыми», ненависть против барышни, распевающей глупые романсы за перегородкой в ожидании своего «жеребца», ненависть против левых эсеров, к которым он примкнул: сотрудничая с большевиками, они ведут мелочные споры по вопросу о мире; ненависть против горьковской газеты, критикующей политику Троцкого. Он хотел бы заткнуть уши, чтобы до него не доносились бесчинству пьяной толпы, которая крушит и грабит магазины, винные подвалы и напивается до бесчувствия. «О сволочь, родимая сволочь!» Он хотел бы больше не слышать обо всех этих бессмысленных и глупых декретах, не способных поддержать хоть какой-то «революционный порядок», и не желает знать об условиях Брест-Литовского договора, который все вокруг него бранят!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: