«Ну и дочечка у вас!» – сказал Гарри Стивенс. Джон Лалли не пользовался популярностью в округе. Нижнее Яблоково прощало ему чудачества, долги, запущенный яблоневый сад, но не прощало ему, чужаку, что он пил сидр, а не более крепкие напитки, и еще его обращения с женой. Иначе тема его дочери не была бы затронута, ее тактично проигнорировали бы. Ну а поскольку затронута она была, Джон Лалли допил свой сидр, сел в свой дряхлый «фольксваген», развивавший скорость до 25 миль в час, и, проехав всю ночь, на заре добрался до Лондона в жажде не столько спасти дочь, сколько раз и навсегда покончить с Клиффордом Вексфордом, этим отпетым негодяем.
– Шлюха! – вскричал теперь Джон Лалли, стаскивая с постели Хелен, потому что она лежала ближе к краю.
– Право же, папа! – сказала она, вывертываясь из-под его руки, вставая и надевая комбинацию. А потом добавила в сторону просыпающегося ошеломленного Клиффорда: – Я так сожалею! Но это мой отец.
Она заразилась у матери привычкой извиняться, и так никогда от нее и не избавилась. Однако ее мать произносила эту фразу трогательно, в надежде отвратить от себя потоки брани, Хелен же произносила ее как усталый упрек судьбам, иронически приподнимая изящную бровь. Клиффорд ошеломленно сел на постели.
Джон Лалли обвел взглядом стены спальни и картины на них, подводившие итог пяти годам его жизни: сгнившая винная ягода на ветке, радуга, разбитая жабой, веревка с сушащимся бельем в пасти пещеры… (Я знаю, в словесном описании они ужасны, но, читатель, это вовсе не так: сейчас они висят в самых престижных галереях мира и, проходя мимо, никто не содрогается – краски настолько сильны, резки и многослойны, что кажется, будто одна реальность наложена на целую серию других), потом перевел его на дочь, которая не то смеялась, не то плакала, смущаясь, волнуясь и злясь одновременно, а потом на сильное нагое тело Клиффорда с пушком светлых, почти белых волос на бронзовых руках и ногах (Клиффорд и Анджи недавно вернулись из Бразилии, где отдыхали, гостя во дворце коллекционера картин: мраморные полы, вызолоченные краны и так далее, и полотна Тинторетто по стенам, и палящее, выбеливающее солнце), и опять на смятую жаркую постель.
Без сомнения, чистота сердца и самоупоенная праведность удесятерили силы Джона Лалли. Он поднял Клиффорда Вексфорда, нахального щенка или надежду Мира Искусства – это уж зависит от вашей точки зрения – за голую руку и голую ногу, причем без малейших усилий, точно это был не молодой мужчина, а тряпичная кукла, и поднял высоко. Хелен взвизгнула. Кукла ожила как раз вовремя и свободной ногой заехала Джону Лалли в пах, в самое чувствительное место. Джон Лалли взвизгнул в свою очередь, кошка, которая провела теплую, но беспокойную ночь в уголке пенопластового ложа, наконец сдалась и ускользнула тоже как раз вовремя, ибо Клиффорд Вексфорд рухнул на то место, где она была секунду назад, поскольку Джон Лалли просто разжал руки. Клиффорд, не успев упасть, сразу вскочил, зацепил молодой гибкой ногой плохо гнущуюся лодыжку Джона Лалли и дернул так, что отец его любимой упал ничком и разбил нос об пол. Клиффорд, широкоплечий, мускулистый, молодой, гордо и голо выпрямился над своим поверженным врагом. (Он стыдился своего тела не больше чем Хелен. Впрочем, подобно тому как Хелен предпочла бы быть одетой в присутствии отца, так и Клиффорд, находись здесь ее мать, без сомнения, поспешил бы натянуть на себя хотя бы подштанники.)
– Твой отец скучная личность, – сообщил Клиффорд Хелен. Джон Лалли лежал ничком на полу, глаза его были открыты и прожигали келимский ковер, на котором сплетались тускло-оранжевые и матово-красные полосы. Эти цвета и узор позднее проявились в одной из самых знаменитых его картин – в «Бичевании святой Иды». (Художники, как и писатели, обладают даром использовать самые прискорбные и экстремальные события для достижения прекрасных художественных целей.) В наши дни ковры, вроде того, который был так небрежно расстелен на натертом полу клиффордовского чердака, большая редкость и стоят тысячи фунтов в универмаге «Либерти». А тогда их можно было купить фунтов за пять у любого старьевщика. Клиффорд, естественно, уже успел купить десяток прекрасных ковров – ведь его натренированный взгляд был обращен в будущее.
Джон Лалли не взялся бы решить, что было хуже – боль или унижение. По мере того как первая притуплялась, второе становилось все острее. Из глаз у него сочились слезы, нос кровоточил, пах мучительно ныл. Пальцы чесались. Двадцать пять лет он маниакально писал картины, но до сих пор, насколько он мог судить, без какой-либо коммерческой или практической пользы. Полотна затопляли его мастерскую, его гараж. Единственным человеком, который, казалось, отдавал им должное, был Клиффорд Вексфорд. Хуже того, как вынужден был признать художник, этот белобрысый щенок с его блудливым восприятием мира, его победительностью, касалось ли дело женщин, денег или общества, совершенно точно знал, как поощрить его талант то ободряющим словом, то аллегорическим шлепком, то движением бровей, когда во время своих периодических визитов он проглядывал полотна, сложенные на чердаке Лалли, в гараже и садовом сарае. «Да, вот это интересно. Нет, нет, недурная попытка, но все-таки не получилось, не так ли… А, да…» И молокосос Вексфорд отбирал именно те картины, которые были лучшими, как знал сам художник, ожидая поэтому, что именно ими мир и пренебрежет, и уповая, что пренебрежет, ибо тогда он получал возможность в свою очередь с большим вкусом презирать мир и пренебрегать им, – отбирал и забирал. Из рук в руки переходили пять фунтов или около того – достаточно, чтобы пополнить запас кистей и красок, но далеко не достаточно, чтобы заполнить кухонные полки, но, впрочем, об этом пусть Эвелин думает – и картины утаскивали, а в ящике для писем время от времени обнаруживался чек от «Леонардо», нежданный и непрошеный. Джона Лалли раздирал на части душевный разлад, он пылал бешенством, изнемогал от гнева, истекал кровью – такие страсти, думал Джон Лалли, уткнувшись лицом в келимский ковер, плача и кровоточа в него, могут причинить мне физический вред, то есть парализовать руку, которой я пишу. Он заставил себя успокоиться. Он перестал извиваться и стонать. Он замер.
– Ну, если вы кончили валять дурака, – сказал Клиффорд, – то лучше встаньте и уберитесь вон, не то я потеряю терпение и запинаю вас до смерти.
Джон Лалли продолжал лежать неподвижно, и Клиффорд небрежно пошевелил носком ноги его распростертое тело.
– Не надо, – сказала Хелен.
– Что захочу, то и сделаю, – ответил Клиффорд. – Посмотри, что он сделал с моей дверью! – И он отвел ногу, словно бы для могучего пинка. Он был очень зол, и не только из-за проломленной филенки, или из-за вторжения в его дом, или из-за оскорбления, нанесенного Хелен, но потому что в эту минуту он осознал, что ревниво завидует Джону Лалли, который пишет картины как ангел. А он, Клиффорд Вексфорд, по-настоящему хочет только одного: писать картины как ангел. А раз Клиффорд на это не способен, то все остальное теряет значение: деньги, честолюбие, статус – всего лишь жалкие заменители, эрзацы. Он хотел запинать Джона Лалли до смерти, вот в чем была суть.
– Ну пожалуйста, – сказала Хелен. – Он же чуть свихнутый и ничего с собой поделать не может.
Джон Лалли посмотрел на дочь и решил, что она ему нисколько не нравится. Самодовольная сучка, испорченная баловством (все Эвелин!), погубленная миром – дешевка, бездарная, испорченная. Он поднялся с пола.
– Сучка, – сказал он. – Как будто мне не все равно, в чьей постели ты валяешься.
Встал он как раз вовремя. Клиффорд разразился пинком, но промахнулся.
– Делай что хочешь, – сказал Джон Лалли, глядя на Хелен, – только чтобы ни я, ни твоя мать больше тебя не видели.
Вот как, читатель, встретились Клиффорд и Хелен, и вот как Хелен ради Клиффорда оставила своих родителей.
Хелен не сомневалась, что они с Клиффордом поженятся в ближайшем будущем. Они созданы друг для друга. Они – две половины единого целого. Это же ясно хотя бы из того, как сливаются воедино их тела, словно обретая наконец родной дом. Вот так действует на людей любовь с первого взгляда. Худо ли, хорошо ли, но вот так.