Очень тебе хочется убедить и себя, и читателя в том, что Кожинов был всего лишь скучным теоретиком и бесталанным литератором:
"Книгу Вадима Кожинова "Как пишут стихи", изданную недавно, читать невозможно... такая в ней лишаистая архивная скука".
"Но чего он-то лез в русскую поэзию? Ведь исторические и философские его работы не менее скучны, чем работы его о поэзии".
"Туго слыша громы и разливы песенного русского моря, категорически отвергая разинские буйства русского стиха, он постепенно внедрял во вкус учеников и соратников равнодушие"...
Ты до того уже договорился, Валентин, что якобы кожиновская практичность "сковала и вроде приостановила крылатость и высоту поэта" (это про Юрия Кузнецова), а "дарование Анатолия Передреева пострадало от одесских мироощущений и словопонимания Вадима Валериановича".
Мне, Валентин, непросто писать этот ответ тебе еще и потому, что ты выводишь меня из числа поэтов, якобы покалеченных тяжелой дланью Кожинова. Я, по твоим словам, твой "любимый поэт", "большой русский поэт" , не поддавшийся "кожиновской порче" и т.д. Но я смущен такими похвалами, поскольку никогда не ощущал, что Кожинов вольно или невольно портил вкус, мировоззрение и поэтический голос таких самобытных и самодостаточных поэтов, как Николай Рубцов, Юрий Кузнецов, Анатолий Передреев. Ты путаешь дружеские отношения с комиссарскими. Никогда я не слышал, чтобы он их чему-то учил, наставлял, что-либо диктовал им. Да и невозможно было себе такое представить! Слишком уж каждый из них был уверен в правоте своего пути, чтобы кого-то слушаться. А Вадим просто был лишь одним из нас, рядом с ним были друзья, а не "салонная орава" , как пишешь ты. Он просто любил наши стихи, бескорыстно и с радостью, которую многие из нас сегодня утратили, восхищался прозрениями и удачами своих друзей-поэтов, восхищался непосредственно, восторженно, почти по-детски, а не с "философской нахохленностью" и "противно-надоедливой очкастой широтою" , как это кажется тебе.
Его "скучные" книги, отмеченные, по твоим словам, "архивной скукой" , в наше рыночное время выходили и при жизни Кожинова, и после его смерти одна за другой. Ты думаешь, сегодняшние издательства издают их себе в убыток и не ведают, что они жадно раскупаются, что их пристрастно читают — с не меньшим интересом, нежели наши с тобой сочинения? Спроси у Анатолия Яковенко, твоего поклонника, ведущего книжную торговлю в Союзе писателей России, и он тебе подтвердит, что книги Вадима — нарасхват, поскольку нужны сегодня русскому человеку, как живая вода.
Ты размашисто иронизируешь над несколькими наукообразными фразами Кожинова, но каким литературным языком ты выносишь ему приговор? — вчитайся сам еще раз в свои собственные слова:
"Хотя суждения его весьма ограниченны и совершенно не снабжены порывами ощущений русского характера..." , или "Я начал возражать его симпатиям..." . Прости меня, но если бы я не знал, что ты от макушки до пят русский человек, то, прочитав такое, имел бы полное право заподозрить, что эти пассажи вышли из-под пера "пахнущего чесноком" одессита.
Ты пишешь о том, что Ю.Кузнецов, ушибленный Кожиновым, настолько утратил поэтический слух, что написал: "Как Иванушка во поле вышел":
"Русский же, русский поэт, — негодуешь ты,— русскую сказку в ладони взял и "каки",— где же слух русский?!"
А где же слух русский, когда ты в той же статье, цитируя свое стихотворение: "Зверя не буди, не гневай бога" , не боишься, что к тебе придерется какой-нибудь словесный законник и скажет: "По-русски, Валентин Васильевич, надо писать "не гневи", да и Бога — с большой буквы, как раньше все большие русские поэты писали".
Русский язык — такой бесконечный то темный, то светлый лес, что даже мы, его родные дети, порой в нем плутаем... Если уж великий Лермонтов позволил себе: "с свинцом в груди",— то будем хотя бы в мелочах снисходительнее друг к другу Впрочем, я и сам сейчас к тебе по пустякам придираюсь, в то время, когда в твоей статье есть просчеты посерьезнее.
Очень уж неприятно поразила меня твоя уверенность в неполной русскости или вообще в нерусскости или шабесгойстве Кожинова. "Кожинов пишет, как ест в благородной еврейской кухне", "кожиновская еврейская проницательная практичность", "конечно, Френкеля и Глезера, Рейна и Левинзона, Кушнера и Пресмана, коими он зело озолотил, но раньше том "Евреи и Россия в современной поэзии" за 1996 год, выпущенную (так у автора — Ст.К.) в Москве. Значит, с юности мутили его гениальный ум историка и философа, поэта и критика..." Трудно понять смысл этой темной фразы, но я догадался, что речь идет об участии Кожинова в сборнике "Свет двуединый", составленном не Кожиновым, а М.Грозовским и Е.Витковским из стихотворений в основном поэтов-евреев (впрочем, и неевреи в сборнике тоже есть — А.Жигулин и Б.Чичибабин), живущих и в России, и в Америке, и в Израиле.
Кожинов всего лишь навсего написал послесловие, озаглавленное "Короткая реплика в русско-еврейском диалоге". Ты, Валентин, возмущен участием В.Кожинова в сборнике "Свет двуединый". Но я позволю тебе процитировать одно место из послесловия Кожинова, ради которого, на мой взгляд, оно и написано.
"Дезик в свое время преподнес мне свою лучшую, на мой взгляд, книгу "Дни" с порадовавшей меня надписью: "Вадиму — человеку страстей, что для меня важней, чем человек идей, — с пониманием (взаимным). Где бы мы ни оказались — друг друга не предадим. 1.03.71. Д. Самойлов". Но прошли годы, и мне показали публикацию "поденных записей" Дезика, где именно 1.03.71 начертано: "Странный, темный человек Кожинов"... И еще одна — не датированная — запись: "фашист — это националист, презирающий культуру... Кожинов, написавший подлую статью об ОПОЯЗе — фашист" (Д. Самойлов. Памятные записи. — М., 1995 г., ст. 431).
Так что, вопреки твоему утверждению, Валентин Васильевич, будто Кожинов своим послесловием "зело озолотил" имена еврейские, я считаю, что он "не озолотил" участников сборника "Свет двуединый", а наоборот — обнародовал (в примере с Самойловым) такое свойство еврейского менталитета, что этот сборник уместнее было бы назвать "свет двоедушный".
Кожинов часто повторял, что евреи спокойно и равнодушно относятся к нашим кухонным ругательствам по их адресу, даже провоцируют их, но по-настоящему опасаются лишь глубокого нашего понимания их разрушительной воли, их умелой фальсификации истории, их способности, когда надо перевоплощаться и якобы ассимилироваться.
Он блестяще владел искусством полемики с ними, поскольку учился этому искусству у Достоевского и Розанова, у Карсавина и Шульгина, у Блока и Михаила Меньшикова.
Вот почему еврейские интеллектуалы одновременно и опасались и по-своему уважали его как достойного соперника. Но, когда надо было, Вадим в открытом споре мог стереть в порошок Бенедикта Сарнова (что и сделал в 80-е годы на страницах "Литгазеты"), мог не пожать протянутую ему Нуйкиным руку во время открытого телеэфира, добавив, что рука его оппонента, подписавшего позорное письмо о необходимости репрессий в октябре 1993 года, запятнана кровью... Словом, он умел выступать и с открытым забралом, по-русски, "по-разински", говоря твоими же словами, Валентин Васильевич. Вспомни, что именно он организовал и осуществил наш первый бунт против еврейского засилья в культуре в 1978 году — дискуссию "Классика и мы", которая сорвала табу с русско-еврейского вопроса. Он умел укрощать агрессивные еврейские импульсы, объясняя их носителям, что, не считаясь с русской историей и развязно русофобствуя, они играют с огнем. Он всегда предостерегал их от попыток властвовать в России и старался поставить еврейскую элиту на свое место в нашей истории. Потому и написал исследование о расцвете и гибели Хазарского каганата, потому и не оставил камня на камне на еврейском лживом мифе о русском черносотенстве. В конечном счете, всё его творчество есть доказательство того, что русский ум хоть и медлительнее, но глубже и свободней ума еврейского, что наши таланты органичнее и ярче, что наши убеждения замешаны на совести и справедливости, а не на расизме и корысти. Он имел мужество не зависеть ни от кого кроме истины, он не дорожил своим положением в ИМЛИ, своей научной карьерой ради того, чтобы идти туда, "куда влечет тебя свободный ум". Тебе, Валентин, всю жизнь занимавшему всяческие должности, трудно понять человека такого типа. Ты всю жизнь не мог себе позволить быть совершенно свободным. Я тебя понимаю: ради общих интересов надо оставаться в номенклатурном кресле, надо думать об очередном однотомнике, о литературной премии, о новой квартире. А должность всегда помогает (даже сейчас у тебя их две). А отношение к еврейскому вопросу при советской власти, ох как влияло на обретение должности или на потерю ее. Ты всегда умел быть осторожным и расчетливым. Помнишь, как после дискуссии "Классика и мы" я принес тебе, главному редактору издательства "Современник", статью (о Есенине и Багрицком), написанную на основе дискуссионного выступления? Мне позарез надо было опубликовать ее в книге "Огонь, мерцающий в сосуде" ради доказательства своей правоты. Редактор Женя Лебедев подписал книгу в печать, но ты своей волей снял из нее статью о Багрицком. Я тебя тогда не осуждал. Какое право я имел настаивать на своем, если эта публикация грозила и твоему положению, и твоей должности? Напечатать эту главу было крайне трудно, цензура наверное бы ее сняла, но мне было досадно, что снял ты, о чем я и написал тебе печальное письмо, если ты помнишь. Написал, но не обиделся.