Христина пролила слезы, когда ей донесли о смерти Декарта, и выразила желание похоронить его в королевской усыпальнице, среди могил своих предков. Но Шаню указал ей, что место Декарта – на католическом кладбище, среди его единоверцев. Христина уступила и обещала построить на могиле философа пышный мавзолей. Но Шаню, по-видимому, хорошо изучивший Христину, предпочел пока поставить на могиле друга скромный памятник на собственный счет; этот памятник простоял на могиле Декарта до дня перенесения его останков во Францию.
Через 17 лет после смерти Декарта, в 1667 году, поклонники Декарта решили перевезти его тело в Париж. Франция переживала тогда тяжелую эпоху. Гнет клерикальной реакции усилился до такой степени, что даже философия Декарта стала признаваться опасной. Несмотря на то, что французский посланник в Швеции, снаряжавший гроб для отправки на родину, заблаговременно известил об этом парижскую администрацию и снабдил провожатых официальным удостоверением от своего имени, гроб был задержан на границе и в останках философа рылись таможенные солдаты, отыскивая контрабанду. В июне назначено было погребение в церкви Св. Женевьевы. Предполагались речи, но в сам день торжества получен был из дворца приказ не произносить речей. Единственными представителями правительства на последних почестях, отданных на родной земле величайшему французскому мыслителю, считавшему некогда возможным защищать «наезженные пути», были сновавшие в толпе шпионы – «des censeurs mal intentionnés», как деликатно выражается Балье.[5] Торжественная церемония совершена была среди общего тяжелого, подавленного настроения…
Декарт был ниже среднего роста, почему один долговязый немецкий педант со свойственным педантам остроумием называл его «человечком» (homuncio). Голова его, как это часто бывает у людей невысокого роста, казалась несколько крупной сравнительно с туловищем. Черты лица Декарта – его несколько выпуклый лоб, на который он зачесывал темно-русые волосы, спускавшиеся до бровей, серые глаза, крупные нос и подбородок и выдававшаяся вперед нижняя губа, придававшая его лицу надменное выражение – увековечены прекрасным портретом работы Франца Гальса, хранящимся в Лувре. Бледный цвет лица и слабый голос, не позволявший Декарту принимать долгое время участие в разговоре, указывали на унаследованную от матери хроническую болезнь легких.
Тем не менее, с двадцатилетнего возраста до последней своей болезни в Швеции Декарт никогда не болел. Он любил повторять изречение императора Тиберия, что к тридцати годам всякий должен обладать достаточным опытом, чтобы обходиться без врача, и сам заботливо следил за своим здоровьем. Руководствуясь своими обширными медицинскими знаниями, он выработал для себя определенный гигиенический режим, которому строго следовал. Режим этот далеко не отличался суровостью, но в общем был разумен и целесообразен и соответствовал хрупкому сложению Декарта и его образу жизни. Он ел много, но старался вводить в свою пищу малопитательные растительные вещества, овощи и фрукты, так как считал целесообразным давать побольше работы кишечнику, функция которого, по его словам, состоит в перемалывании пищевых веществ. В настоящее время мы бы сказали, что введение в виде пищи малопитательных растительных веществ раздражает кишечник и предупреждает его атонию, так легко развивающуюся при сидячем образе жизни. Аббат Пико, переводчик «Начал философии», прогостивший несколько месяцев у Декарта и в качестве католического аббата питавший слабость к вкусному столу, был сначала смущен неприхотливым столом Декарта, но потом пришел от него в восторг и проникся чрезвычайным уважением к медицинским познаниям Декарта. Когда ему сообщили о смерти философа, то Пико не поверил известию, так как был убежден, что Декарт «проживет 400–500 лет». Сам Декарт с обычной своей способностью увлекаться рассчитывал значительно удлинить этим режимом свою жизнь, и в Голландии ходили легенды, что Декарт собирается дожить до Мафусаиловых лет.
Большое внимание Декарт посвящал своей нервной системе. Он считал необходимым давать ей по возможности больше отдыха в виде сна и запрещал себя будить. Умственной работе он старался уделять по возможности меньше времени и, по его словам, был обязан достигнутым им результатам только тому, что отводил математическим занятиям не более нескольких часов в день, а метафизическим – не более нескольких часов в год. Обращаем внимание читателей на эти указания, приобретающие особенную цену в устах одного из оригинальнейших мыслителей, каких знал мир, – хотя не думаем, чтобы подобные указания и проповедь в этом смысле могли рассчитывать на какой-нибудь успех. Умственный труд утратил тот характер, какой он имел во времена Декарта. Он превратился в товар, обращающийся на рынке, и рынок предъявляет к нему те же требования, что ко всякому труду – усиленной интенсивности и дешевизны. Это – естественно и неизбежно, зависит это от глубоких, не подчиняющихся индивидуальным желаниям причин и вряд ли можно ожидать изменения в этом отношении в ближайшем будущем. Но столь же естественно и неизбежно будущие наблюдатели будут отмечать прогрессивное вырождение и учащение психозов среди интеллигенции, если не будет радикально изменена система воспитания подрастающего поколения. Мы не можем уменьшить размеров ожидающей, к сожалению, и его, истощающей нервной работы и тяжелых впечатлений, но вполне в наших силах снабдить его железными мускулами, которые хоть отчасти будут уравновешивать вред, грозящий ему от лихорадочно-нервного, одностороннего и богатого противоречиями хода развития нашей культуры.
Разговор Декарта был прост и суховат. Лица, подходившие к нему как к оракулу и видевшие в нем олицетворение мудрости, бывали, по словам Балье, разочарованы простотой его ответов. В большом обществе Декарт был молчалив и ненаходчив, как это часто бывает у людей, привыкших к уединенному образу жизни. Но в кругу близких людей он был оживленным и веселым собеседником.
Отношения Декарта к этим близким людям производят, в общем, тяжелое впечатление. На долю Декарта выпало редкое счастье: вокруг него собрался круг восторженных поклонников и преданных друзей, но, по-видимому, он не знал большего и чаще встречающегося счастья – любить других. Перед нами сухая и несколько черствая натура. Обстоятельства его жизни в достаточной степени объясняют возникновение этих черт. Детство, проведенное осиротевшим при самом рождении ребенком в семье, не любившей и не понимавшей «маленького философа»; удаление в возрасте, когда он нуждался еще в уходе со стороны любящих людей, в закрытое учебное заведение, в среду чужих людей; порядки этого заведения, постоянное возбуждение самолюбия у способного и нервного ребенка, которое могло только усиливать несимпатичные стороны его характера и подавлять чувства товарищества и дружбы; затем долгие годы скитальчества, в течение которых его привязанности нигде не могли свить себе прочного гнезда и выдергивались с корнем прежде чем успевали окрепнуть, – все это были условия, вряд ли способные развить сочувственные стороны в ребенке и молодом человеке. В результате получилась сухая, эгоистическая натура, заботившаяся только о своем покое и о своем здоровье. Нужно было много привязанности со стороны старика Бекмана, Мерсенна и Региуса, чтобы выносить капризы, придирчивость и требовательность погруженного в самообожание философа. Тем не менее, рассказывают, что он был вежлив и ласков со своими слугами; следует заметить, что это были интеллигентные люди, помогавшие Декарту в опытах и вычислениях. Один из них, упоминавшийся уже нами Жильо, от имени которого составлялись ответы Ферма, благодаря совместной работе с Декартом так усовершенствовался в математике, что впоследствии преподавал ее голландским офицерам.
Производящие несимпатичное впечатление в личных отношениях Декарта черты его характера – безграничное самолюбие и честолюбие, в связи с давшей этим чертам определенный выход усиленной заботливостью об ограждении личного покоя – принадлежат не только личной биографии мыслителя, но получили более широкое значение: они наложили резкую печать на весь второй период его деятельности. Когда к науке подходят не с чистыми побуждениями, не во имя чистого искания истины, она не всегда «подвергается презрению», как думал Декарт в своем юношеском дневнике, но всегда перестает быть наукой. Она перестает давать то, что только и в состоянии дать наука: возможные при данных условиях правдивые ответы, – и превращается в софистику. В оправдание Декарта можно сказать лишь то, что, будучи неискренним часто, он оставался неискренним недолго: ему так нравилось все, что он писал, что, начиная писать по сторонним побуждениям, он скоро проникался убеждением в истинности своих софизмов и начинал отстаивать их как очевиднейшие истины. Курьезным примером такого самовнушения является отношение Декарта к составленному им по настоянию Арно объяснению догмата пресуществления. Как ни хитро и искусственно было это объяснение, Декарту оно в высшей степени понравилось, и он рассчитывал даже на включение его в церковную догму.
5
Печать, однако, пользовалась, по-видимому, относительной свободой. В Австрии, при Меттернихе, сочли бы нужным оградить память… Людовика XIV от всякого упоминания о фактах, приведенных в книге Балье, напечатанной в царствование того же Людовика XIV – «Avec privilège du Roy».