Судя по всему, «марк» служил для О'Тула и пищей насущной, и источником вдохновения, из которого он черпал образы для бесконечной вереницы пасторальных сцен в стиле барбизонцев. Каждая из них состояла из одних и тех же компонентов: пруда, долины, покрытой цветами, группы берез, — но О'Тул все время располагал их по-разному: иногда деревья были с одной стороны пруда, иногда — с другой. Тепло в желудке после бутылки «марка» да кисть в руке — в этом был смысл жизни и блаженство для О'Тула, и больше ему ничего не было нужно.
Раньше, еще до того, как он присоединился к команде мадам, ему никогда не удавалось блаженствовать. Каждый год весь летний сезон он торчал на Пляс дю Тертр и рисовал мгновенные портреты углем: «Сходство гарантируется или деньги возвращаются», но дело шло плохо. Портреты действительно имели зеркальное сходство с оригиналом, простодушные и симпатичные, но совершенно неживые. Не лежала у него душа к портретам. Деревья, цветочные долины и пруды — вот в чем было призвание О'Тула-художника. И когда он обнаружил, что есть человек, готовый сразу платить за них деньги, это было величайшее открытие в его жизни. А для мадам Лагрю О'Тул оказался просто счастливой находкой. Эти сельские пейзажи, как выяснилось, были в большом ходу у американцев. Они раскупались в момент, только успевай выставлять.
Выдрессировать О'Тула и приучить его к своим методам общения не стоило мадам никакого труда. Ужас, испытанный им тогда, сломил его дух раз и навсегда. Высоко себя ценишь — дело твое, но путь к отступлению тебе отрезан, никакой торговли, никакой другой цены, убирайся прочь со своей картиной под мышкой — одного такого урока было достаточно для О'Тула, и с тех пор он уже не пытался просить больше двадцати франков за большое полотно и десять — за маленькую картину, тем самым установив с мадам отношения, которые можно было назвать почти идеальными.
Только один раз их отношениям грозил разрыв. Это случилось, когда владелец магазина по другую сторону кафе «Гиацинт» Флорель, отнюдь не худший среди торговцев картинами, как-то уговорил О'Тула отдать ему одну из картин на комиссию. А в следующий раз, когда О'Тул пришел к мадам Лагрю с очередной работой, мадам встретила его взглядом, полным такого откровенного отвращения, что О'Тул был совершенно обескуражен.
— Не беру, — отрезала она. — Сделки не будет. Я не заинтересована.
О'Тул в замешательстве уставился на картину, стоявшую на мольберте, пытаясь понять, что же в ней не так.
— Но она же красивая, — убеждал он. — Посмотрите на нее. Посмотрите, какие цветы. Я их три дня писал.
— Вы разбили мне сердце, — негодовала мадам. — Неблагодарный!
Предатель! У вас теперь есть Флорель, вот пусть он и покупает ваши паршивые цветы!
Дело кончилось тем, что О'Тул забрал картину у Флореля и со слезами на глазах валялся в ногах у мадам, умоляя ее простить его. А мадам, в мыслях предвкушая бесчисленные пейзажи, широким потоком текущие к ней, прежде чем О'Тул сопьется до смерти, сама расчувствовалась до слез. С каждого пейзажа она имела по меньшей мере сто франков, а мысль о пятистах или даже тысяче процентов с каждой картины вполне может растрогать сердце любого торговца произведениями искусства.
И вот на сцене появляется Фатима.
Конечно, на самом деле ее звали по-другому. Фатимой окрестил ее какой-то шутник из кафе «Гиацинт», когда она впервые появилась там, слоняясь без дела в перерывах между занятиями натурных классов, где она позировала для студентов. Это была маленькая смуглая алжирка с некрасивым грубым лицом, на котором сияли, однако, два чудесных темных бархатистых глаза. Волосы она не расчесывала, и они комьями спускались до самого пояса, издали напоминая груду блестящего черного угля. В кафе «Гиацинт» она приобрела особую известность благодаря своему жуткому нраву: пропустив несколько стаканов, она начинала отвратительно ругаться, чем вызывала к себе большой интерес со стороны посетителей кафе.
— А ведь ей нет еще и восемнадцати, — высказался однажды буфетчик, слушая с благоговейным ужасом, как она честит злополучного художника, осмелившегося сесть без приглашения за ее столик, — что ж это будет, когда она вырастет?
Однако и Фатима не была чужда сентиментальности. Она, например, не стыдясь, ревела в голос, когда в кино показывали грустные сцены, особенно если разлучали влюбленных или жестоко обращались с детьми. А еще у нее было обыкновение свозить к себе в комнату на рю де Соль бездомных котят со всего Парижа, при этом консьержка, особа, чуждая всякого милосердия, поднимала по этому поводу страшный вой.
Так что интерес, который вдруг проявила Фатима к О'Тулу, когда он ввалился в кафе с улицы в тот дождливый день, промокший насквозь, хотя и был неожиданным для завсегдатаев кафе «Гиацинт», но не настолько, чтобы озадачить и заинтриговать их. О'Тул остановился в дверях, дожидаясь, пока стечет вода, и чихая так, что, казалось, голова вот-вот оторвется. Без сомнения, в этот момент он выглядел куда более несчастным и бездомным, чем любой самый бездомный котенок из тех, что так сильно не любила консьержка Фатимы.
Натурщица сидела в одиночестве за своим обычным столиком, угрюмо потягивая второй уже за день перно. Взгляд ее упал на вымокшего О'Тула, она осмотрела его с ног до головы, и в глазах ее мелькнула искорка интереса. Она поманила его пальцем.
— Эй, ты. Иди сюда.
Прежде никогда не случалось, чтобы она приглашала кого-нибудь к себе за столик, и О'Тул обернулся, чтобы посмотреть, к кому же относится приглашение. Никого не увидев, он ткнул пальцем в грудь:
— Я?
— Ты, ты, дурачок. Подходи и садись. Он повиновался. А Фатима не только заказала ему бутылку вина, но и велела буфетчику принести полотенце, чтобы просушить ему волосы. За другими столиками все застыли от изумления, глядя, как от ее энергичного ухода болтается взад и вперед голова О'Тула.
— Ты что, совсем больной? — сказала она О'Тулу. — У тебя не хватает мозгов, чтобы догадаться надеть шляпу в дождь? Раз уж тебе приспичило шляться в такую паршивую погоду, так хоть следи, чтобы не загнуться до смерти.
— Шляпу? — неуверенно переспросил О'Тул.
— Вот дурак! Это такая штука, которую надевают на голову, чтобы не промокнуть под дождем.
— А, — отозвался О'Тул. Потом виновато добавил:
— У меня ее нет.
И тут все, кто наблюдал эту сцену, замерли в остолбенении: Фатима нежно погладила О'Тула по щеке.
— Ничего, малыш, — сказала она, — на прошлой неделе у меня в комнате кто-то забыл свою шляпу. Когда вылезем отсюда, пойдем ко мне, и я отдам ее тебе.
Вот так неожиданно все это произошло. И вскоре всем, вплоть до самых закоренелых циников, стало ясно, что Фатима отчаянно влюбилась, и не в кого-нибудь, а вот в этого одинокого, бездомного котенка. Она теперь регулярно мылась, тщательно расчесывала свою роскошную гриву, и в кафе она теперь появлялась в свежевыстиранных платьях. А главное, с ее шеи и плеч исчезли те самые маленькие красные пятнышки и следы укусов, которыми ее одаряли случайные ночные посетители, — и это было самой верной приметой происшедшей в ней перемены.
С О'Тулом Фатима нянчилась, как самая преданная мать. Она поселила его у себя вместе с мольбертом и прочим жалким имуществом, следила, чтобы он как следует ел, присматривала за его одеждой и пригрозила, что перережет горло буфетчику, если еще раз увидит, что он поит ее ненаглядного О'Тула этой отравой вместо нормального человеческого вина. А еще она пообещала выпустить кишки каждому, кто осмелится открыть рот по поводу ее протеже.
Никто на Монмартре не сказал ни слова. Собственно говоря, все, за исключением одного человека, находили ситуацию весьма трогательной.
Исключение же составляла сама мадам Лагрю.
И дело было не только в том, что картины, изображающие обнаженных людей, оскорбляли чувство приличия мадам, хотя она не раз громко высказывалась по поводу Лувра — по ее мнению, следовало бы сжечь раз и навсегда эту грязь, выставленную напоказ. Но уж от чего ее просто трясло и выворачивало, так это от вида этих падших натурщиц, которым — какой ужас! позволялось ходить по одной улице с ней. И вот вам, пожалуйста: одна из этих опустившихся продажных тварей как-то ухитрилась завладеть ее драгоценным сокровищем, которое она выпестовала своими руками, — ее О'Тулом!