– О-о-о! – протянула Лида.

– Теперь вы богач, – закончил Костя.

Октябрь замер, кольнул глазами, снова расплылся и еще поплясал, приговаривая: «Эх, да я, да эх, да я». Потом подсел к столу, между Костей и Маняшей, на угол, приставив кейс к ноге. Скособочился, щелкнул замочком, сунул в кейс руку, брезгливо вытащил черный ком:

– Хламида твоя, Машка, прости, уехал в ней сослепу.

Маняша взяла, развернула. Оказалось, это пропавшая раньше кофта.

Лидия с Маняшей глянули на Костю.

– А мы на Гошку грешили. А он, бедный, совсем спятил, забрали его в Кащенку.

– Все там будем, – рассеянно буркнул Октябрь.

Он снова пьяно пошарил в кейсе, выронил, не заметив, скомканную бумажку, вытащил большую бутылку коньяка «Реми Мартен», взмахнул ею, дешевый пижон, со стуком поставил на стол.

– Богач у нас Горбач, – сказал он.

– Горбачев – уже не актуально, – возразил Костя.

– Не актуально. Зато, когда они с Рыжковым сказали – туши свет и хапай, кое-кто нахапал. Тоже, скажешь, не актуально?

И Октябрь упер глаза в Касаткина.

– Не грабить же вам их, – как бы отмахнулся Костя.

– Нет. Мы другим путем… Ну, да ладно… – Октябрь налил всем коньяк до краев, звякая горлышком о края стопок и оставляя лужицы. – Будет и на нашей улице

праздник.

Он поднес стопочку к остальным трем, чокнулся.

– Бабочки, будьте. А где барышня? – Барышню, Катю, Октябрь Георгиевич, по его словам, уважал. Маняша уронила ложечку на пол.

– Где, где, – сказал Костя и полез под стол за ложечкой спасаться от ответа.

Бодайбо о Косте тут же забыл. О женщинах, казалось, тоже.

– Я на них управу найду.

– На кого, Октяб Георгич?

– А то наворуют и на Кремль указуют. А тот и подставляет им вторую щеку. Ну, ничего, я им подставлю хрен.

– Ох, Октяб, Октяб!

– Цыц. Мне Коська подмогнет. Да, Кось? Это было последней каплей. Костя встал.

– Костенька, куда же вы! – сказала Лидия.

Маняша пошла проводить, поджав губы.

Никогда она не покажет, что ей что-то неприятно. Боится быть искренней. Ну и дура. Пора привыкнуть, что есть на свете друзья.

Костя пошел к себе огорченный. Не помогло и то что съел он четыре пирожных.

«Что ты беспокоишься, – говорил он себе. – Бодайбо вне подозрении. Реку Поперечную к перначу никак не привяжешь».

Костя вошел в квартиру, зажег свет, развернул подобранный у октябрёвой ноги комок.

Талончики: автобусный, банный без даты. Два московских чека: сегодняшний, «thank you» на тысячу, значит, «Реми Мартен», и трехдневной давности «рибокский» на две тысячи, это его костюм, еще новенький – из брючной штрипки, Костя под столом видел, торчал пластиковый хвостик от ярлыка. Интересно, а говорит – только приехал.

Да нет, что ему врать. Он человек деловой, точный. Сказал – в августе, значит, в августе. Если он вернулся раньше, то, значит, просто гулял у бабы. На фиг ему докладываться, где он и что.

Костя засыпал неспокойно. Надо сказать Минину. Касаткин – не стукач. Как говорит Джозеф, я не стучать, я говорить. Да сами оперы, наверно, знают. Сказали – отрабатываем всех.

Да, но у него за стенкой Лида с Маняшей. А что он им сделает? Спи, Костя.

По-настоящему неприятно было, в общем, одно: отношение Бодайбо к хозяйкам. Он был ласков, но лицемерно. А порой в глазах у него мелькала рептильная злоба. Мол, все вы – дрянь. Такой же взгляд у «особо опасных» на стенде «Их разыскивает милиция».

А достал бы Бодайбо кислоту? Он – крепкий хмырь из того же теста, что и комитетчики. Рыбак рыбака… Технолог он, между прочим, тоже алхимик…

У Кости схватило живот.

На нервной почве?

«Или этот хмырь отравил меня цианидом в коньяке?» – вдруг решил Костя.

Отпустило.

Ничего. Я, как Распутин, заел пирожным.

«Пирожное – великая вещь», – успокоил себя Костя, уходя в сон.

26

ЛОБОВ – АСАХАРА

Костя проснулся с мыслью о Маняше. Разумеется, влюбиться в нее он не мог. Но Маняша – женщина, и без нее скучно. Век бы смотреть, как движется она по кухне, хоть она и кочерга.

Кротость, мытье стариков, хмурое лицо, сохлое, но с твердым мужественным взглядом. Всего этого достаточно, чтобы стать интересной. Возраст тогда нева­жен. Маняша молода как вечная дочь.

Но еще больше волновало Костю Маняшино тайное страдание. Это и понятно. Без любви не может никто.

Касаткин подозревал, что Маняша в него влюбилась. Должна же наконец. А больше не в кого.

Костины подозрения имели основания. Ее нервная ревнивая реакция на Катю. Жажда, под видом ухаживать за бабушкой, приходить к нему. Любование, спиной к Лидии, Костиными движениями, торсом. Скрытая грусть в дверях, когда он уходил.

А самое главное – у Касаткина появилось чувство власти над ней. Костя видел, что водит, как кукловод, ее сердце на веревочке. Потому Маняша и хмурая, что принадлежит не себе, а ему.

Эта Маняшина явная в него влюбленность волновала и очаровывала Костю больше всего.

Но, увы, Маняша была совершенно непрезентабельна – тускла, смешна, неэлегантна. О том, чтобы показаться с ней на тусовке, и думать нечего.

Может, и можно одеть ее в бесформенный балахон и выдать за талантливую художницу. Даже Маняшины говнодавы сошли бы тогда за классные ботинки «Док Мартене». Точно в таких же щеголяет женевский чи­новник. А женевец чувствует стиль и понимает искусство, и не только великое, но и постсоветский концепт, включая поделки Брускина. В Женевском же, кстати, музее висят рисунок Первухина «Орхидеи» и картина Булатова «Добро пожаловать на ВДНХ».

Но Касаткин решил отдохнуть и от работы, и от тусовок. Влюбленная женщина лучше всего.

– … Святителя Иоанна сегодня, – бархатно произнес отдохнувший Борисоглебский по радио. – Завтра церковь празднует день равноапостольной Марии Магдалины.

Это судьба. Надо поздравить Маняшу. Хотя, тоже мне, Магдалина.

– Маняша, – сказал он, набрав фомичевский но­мер. – Вы живы там с мамой?

– Живы.

– Живот не болел?

– Болел.

– Прошел?

– Прошел.

– Поздравления завтра примешь?

– Нет.

– А у меня дома?

– Не знаю.

– Живот не заболит, ручаюсь. Молчание.

– А?

– Приму.

Навязываться на именины к Фомичихам, чтобы тратились они на угощенье, Костя не мог. И потом Костя понимал: при ядовитом Октябре за столом неспокойно.

– Значит, отмечаем у меня завтра?

– Да.

Костя убивал двух зайцев. Можно, во-первых, словить кайф, поймать на себе влюбленный, тем более, тайно, взгляд и, во-вторых, поразмыслить, созвав в гости кандидатов в негодяи. Сам у них не нагостюешься.

Осталось успокоить Блавазика. Петросян просил Касаткина встретиться с этосамовским спонсором.

Встречу назначили на сегодня, днем.

Японско-российский культурный центр находился на Лубянке, как нарочно, если не намеренно, недалеко от редакции, в Варсонофьевском переулке, рядом с бывшими гаражами НКВД.

Странно было видеть в родном московском бельэпокском особняке с колоссальными окнами – азиатские карликовые двери подъезда.

Касаткин вошел в голые игрушечные помещения.

Мебельца – простая. Не то детская комната, не то кабинет следователя во внутренней лубянской тюрьме.

Правда, у входа стояла сияющая «Субару» последней модели. Это облагораживало нечеловечную обстановку.

В приемной гостиной висело два портрета – Секу Асахары и Олега Лобова.

В следующей зальце, полутемном ресторане, уже сидели Блавазик и японец, похожий на русского бурята.

Японец представился.

– Виктор Канава, – сказал он.

Канава говорил по-русски с ошибками, но, как монголы или казахи, без акцента.

Он покивал Косте и уткнулся в тарелку.

Блавазик и Костя также молчали.

После ночного поноса Костя обещал себе не есть.

Но чтобы не сидеть, как просватанному, пришлось заняться кушаньями. Порции, к счастью, были микроскопические. «Рыбьи глаза» – похожие на черную икру глазочки пучеглазой золотой рыбки тойсо – оказались так мерзки, что он проглотил их, как таблетки в скользких капсулах, а из маленьких голубцовых суши, разодрав палочками зеленую облатку, выел рис, больному животу замечательный.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: