«Значит, с ментами, – грустно подумал Костя, – Ху-ху-ху, стукачка советская, была откровенней, чем со мной».

– Плохой я сыщик, – вслух сказал он.

– Какой есть, – утешил вдруг Колокольников. – Давай, продолжай. Всё верно.

– Я, – продолжал Костя, – понял уже, что няня Паня что-то знала. Она намекала и хихикала. Значит, она, конечно, поделилась с Порфирьевой. Старухи – тоже советские. Они привыкли бояться и помалкивать. А между собой они, понятно, шушукались. Дошушукались.

Короче, наследники там ни при чем.

Няне Пане в чашку Маняша сыпанула отравы, пока все смотрели Катиного Гау. С Розой на другой день чайный номер, видимо, не прошел – Розу Фомичева удавила.

– Она же ушла раньше нас, – сказал Иванов.

– Она сделала вид. Она засела в шкафу в передней. Дожидалась. Я тогда понял, что со шкафом не в порядке. Когда потом я вбежал, то голову, как всегда, отвернул, а стукнулся всё равно – створка была приоткрыта. Что кому в этом гробу было делать?

– Да уж, нечего, – согласился Блевицкий. – Эти шкафы – тараканники. У меня такой же.

– И у бабушки. Раньше по шкафам лазила Тамара. Потом был скандал, и Тамара показывала, что на шкафы плюет. Фомичева, конечно, могла вернуться к Порфирьевой позже, но был риск, что, пока она дозвонится и достучится, услышат соседи.

Конечно, это всё косвенные улики. Теперь и не докажешь. И прийти в парике и плаще в магазин может кто угодно.

– Тряпки у Фомичевой нашли, – вставил Соловь­ев. – И парики – один кудрявый. Ты скажи про кольт.

– Ну, да, ваш любимый вещдок. У них он остался от Фомичева. Я знал. Говорю же, я думал не о том. Даже когда в бабушкином шкафчике я нашел коробку, сказал себе: спрятать могла одна Маняша, значит – не она! Ну и логика!

Я, кстати, приписывал Фантомасу всё, что вообще было. Чуть ли не шахтерские дела. Бомжа и Вилю-дебила тоже. А ведь выяснилось – эти погибли своим путем. И «Крайслер» был чужой, не Потехиных.

Оперы кивнули.

– Хотя, – заметил Костя, – бомж – свидетель барахляный. Он только и твердил: баба с хвостом, а лицо видел вряд ли. А Виля, может, и рассказал бы, как Маняша выходила из подвала. Виля с Хабибуллиным говорили мне что-то. Но они говорят бестолково. Сразу не поймешь. Виля чаще всего бредит. А Хабибуллин вообще говорил про мужика. Я не сообразил: у него же мужской род – женский, и наоборот.

А Маняша – кагэбэшная дочь. А у этих людей подземные места – дом родной. У них и всегда было: или казни, или игры. Георгий Михайлович – по играм. И до сих пор они держат язык за зубами. Вы и сами нам не устроите экскурсии вниз.

Овсянников развел руками.

Соловьев и Семенов посмотрели с интересом в окно, Колокольников в пол.

– Ничего, Константин, – сказал Минин.

– Ничего, конечна. Немудрено, что Фомичева сиганула у Оружейки в какой-то подклет или люк. Теперь улики – даже ее подручные средства. В подвале она заставила Катю звонить по сотовому – взяла у Бодайбо, пока тот уезжал.

– Но шапчонка банная не моя, – буркнул Октябрь.

– Шапчонка ее. Фомичева в ней и была яйцеголовой из-за волос: подняла вверх пучком и спрятала. Откуда у мужика макушка такой формы? Темя, как яйцо, – реже, чем, например, торчащие уши. Только яйцеголовость и запомнилась.

И потом, насчет кислоты: Фомичева занималась раньше «русским стеклом», знала дело. Она сама говорила – ремесленные секреты утеряны, рассказывала про скань, зернь и черненье. Значит, не так уж они и утеряны. Спецами, по крайней мере. Тем более на папиной Лубянке. Этот хим-какой-то-там-маш, посылавший мне е-мэйл, наверно, вроде их бывшего филиала.

– Именно, – подтвердил вдруг человек, приехавший с Соловьевым. Незнакомый, но на лицо запомнился, приезжал уже; кажется, эксперт.

– Да какая разница! – брякнул Блевицкий. – У КГБ всё везде филиал.

– Никакой, – согласился Семенов. – Но Фомичева, действительно, в химмаше давно. Несколько лет она занималась в тамошней библиотеке. Какие-то стеклянные технологии. В июле, мы выяснили, она навещала кадровичку. Интерес тут мог быть любой. Крюкова, кадровичка, бывшая кагэбэшница, говорит – Фомичева приходила устраиваться к ним на работу. Теперь, конечно, не проверишь. Важно, что Крюкова выходила, оставляла Фомичеву одну.

Оперы совсем освоились. Любопытные давно схлынули, в комнате, кроме них и Кости, сидели Аркаша, Леонид Иванович и Октябрь, но и они уже казались своими людьми.

– Я давно чуял, – сказал Октябрь. – Я видел в дверях, как она примеряла парики. Увидела, что я видел, и побелела. Только я – то подумал: невестится.

– И на фиг ей это? – подал голос Аркаша.

– Что? Невеститься?

– Тибрить брюлики. Чтоб замуж выйти?

– Вот и я так думал, и считал, что она ни при чем, – подхватил Костя. – И ведь это пошлое «поимела я вас» на нее непохоже! Но, когда она так крикнула, я вдруг вспомнил всё. Я увидел ее за всю ее жизнь. Она мыла руки после «уборщицкого сына», Вовки Потехина!

Потехин покраснел.

– Она, – добавил Костя, – рыдала до истерики, когда Джамиля обрызгала ее во дворе.

– Стерва, – не выдержал Вова.

– Кто?

– Джамка, кто же.

– А я, – вздохнул Костя, – привык и не замечал. Маняша – послушная дочка, исчадье советчины! Воспитал Совок «равную»! Все теперь удивляются: зачем ей брильянты? Брильянты – ни за чем. Не могла она вынести равенства всех, неравных тоже. У других недвижимость, «Крайслеры», шик! А у нее шиш. Она перестала быть первой. Теперь каждый – хозяин в своем кремле. И больней всего ей – что «уборщицкий сын» выдвинулся! Не могла тэна не навести хозяйскую справедливость!

Костю прорвало. Бессильное думанье три месяца, глупые фантазии, стыд за вчерашнюю ошибку и потрясение последней ночи – хлынуло всё.

– А то откуда бы, – крикнул он, – такая кротость у советской цацы – мыть стариков? Она даже преображалась! Ей, видите ли, чем хуже, тем лучше!

Костя перевел дух.

– Ишь, – хмыкнул Блевицкий. – Пень Брюхан терпит, а цаца – нет.

– Нет, – кивнул Костя. – Я-то думал, она любит мать, а она любила власть. Сидит, смотрит телевизор: «Ах, зачем им всё это?» Нормальный человек не спро­сит. А этой неймется. У нее одна страсть – ущемленная спесь! На страсти она и помешалась, и дала маху. С первыми старухами-свидетельницами сошло, а с последней, бабушкой, самой, кстати, беспомощной – нет. И с Октябрем Фомичева промахнулась. Она была так занята своими бреднями, что не смотрела на мать. А мать втихомолку прикладывалась к рюмочке.

– А подозревали, разумеется, и меня, – сказал Иванов. Молчание.

– Вы же – хозяин, Леонид, – утешил Костя. – «Первый». А смотреть надо было на «последнего».

– На всех, – профессионально уточнил Колокольников абсолютную истину.

– Все же обидно, – сказал Костя Аркаше, когда все ушли. – Какие мы с тобой «новые суки»? А я – то думал, она была в меня влюблена!

– Конечно, была, – сказал Аркаша. – «Новые суки» лучше, чем «старые кобеля».

32

НЕ НАДО НЕРВНИЧАТЬ

В сущности, Костя опозорился по всем статьям. Но кончилось всё хорошо и правильно. Настроение было праздничное. Как раз и праздник. Опять совпадение. И новый путч, теперь Маняшин, закончился более-менее благополучно.

Когда все уходили, Костя даже не хотел отпускать их, в том числе и Колокольникова. Но, когда все ушли, пришла Катя.

«Не надо нервничать, нервничать не надо», – вспомнил Костя, как сказал ему вчера встречный в потоке на Троицком мосту.

– Кать, хочешь в «Седьмое небо»?

– Нет.

– А в туннель? Молчание.

– А что ты хочешь?

– Не выходить.

– Из «гадюшника»?

– Из «хлева».

– Почему – «хлева»?

– Потому что всюду коробки.

– Только одна. Это Порфирьев.

– Ну и выброси.

– Неудобно.

– Тогда положи у подъезда, кто-нибудь возьмет.

Два дня Касаткин отдыхал, с понедельника всё наладилось, и ужасное почти забылось. То есть, конечно, не забылось, а помнилось, но, как говорили прежние хозяева Кремля, – жить нам больше не мешало.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: