Он говорил ровным тоном, тоном мальчика, который отчаянно боится, что его голос может сорваться.
— И что же ты здесь делаешь, Сердик, сын Вортигерна?
— Я сижу со своей матерью.
— Тебе придется придумать более правдоподобную историю.
Оиску благополучно удалось уйти; и неужели ты хочешь, чтобы я поверил, что люди из твоего собственного племени, племени твоей матери, оставили бы тебя здесь во власти Артоса Медведя?
Он был мужественным пареньком; я видел, что он отчаянно боится меня, но взгляд странных серо-зеленых глаз ни разу не поколебался, а голова над узкой золотой гривной, окружавшей его шею, была откинута назад.
— Не оставили бы, если бы знали. В такой суматохе, какая тут была, очень легко ускользнуть в сторону. Они будут думать, что я убит, не более того.
— Твоя мать мертва, — сказал я после некоторого молчания. — Ты ведь знаешь это, не так ли?
— Она умерла вчера. Я видел, как ее готовили к костру.
Его голос был тверже, чем когда бы то ни было.
— тогда чего ты думал добиться, оставаясь здесь?
На этот раз ответ был, как прыжок выпустившего когти дикого зверя, каким он казался мне вначале.
— Я надеялся, что смогу охранять ее еще хоть какое-то время. Я надеялся, что смогу убить по меньшей мере одного из вас и, может быть, поджечь дом, прежде чем вам удастся добраться до нее с вашими мерзкими обычаями; но вы действовали слишком быстро для меня, — его рука дернулась к поясу, где должна была быть рукоять его кинжала, а потом упала снова. — Ты, что, думаешь, я не знаю, как отвратительно вы, христиане, поступаете с телами умерших? Думаешь, я не знаю о плоти и чаше крови и о том, как вы вкушаете вашего Бога?
И едва успев договорить, он вдруг набросился на меня, словно хотел разорвать мне горло.
Я перехватил его и удержал, придавливая его к себе и прижимая ему руки к бокам; слыша за спиной возбужденные голоса и быстрый топот шагов.
— Уйдите, черт бы вас побрал! — бросил я голосам и шагам. Я прижимал мальчишку к себе так сильно, как только осмеливался. Я боялся бить его. Я всегда боялся бить людей; удар мог причинить слишком много вреда. Он сопротивлялся у меня в руках, как дикая кошка. Один раз ему удалось нагнуть голову, и он впился зубами мне в руку и не разжимал их; но его сопротивление становилось все слабее, потому что ему нечем было дышать. Я почувствовал, как его молодая грудь сражается за воздух, упираясь мне в ребра, и еще сильнее прижал его к себе.
— Прекрати это, ты, юный идиот! Прекрати, или мне придется сделать тебе больно.
Но мои слова не дошли до его сознания.
А потом он внезапно обмяк у меня в руках, почти теряя сознание; я медленно ослабил хватку, позволяя ему втянуть воздух в легкие, и когда он смог снова держаться на ногах, отстранил его на длину вытянутой руки. Теперь он стоял достаточно спокойно, переводя дыхание глубокими, тяжелыми всхлипами, но я подозревал, что мне достаточно будет полностью разжать руки, и в следующее мгновение он снова вцепится мне в горло. И вдруг, глядя в это угрюмое, каменное лицо, я понял, что мог бы любить этого мальчика, если бы он был моим сыном.
Этого мальчика, а не того сына, которого, как я знал в сокровенных тайниках своей души, воспитывала для меня другая ведьма среди моих родных гор. И мне действительно кажется, что в это одно мгновение мы оба испытали друг к другу чувство, близкое к любви, — настолько странны, и своенравны, и ужасны пути человеческого сердца.
Это мгновение прошло.
— Кто сказал тебе это? — спросил я. — Насчет плоти и крови?
Он сделал один долгий судорожный вдох, и ему удалось совладать со своим срывающимся дыханием.
— Моя мать. Но все знают, что это правда.
— послушай… послушай меня, Сердик, и поверь мне: это не правда в том смысле, в каком ты это понимаешь. Твоя мать… ошибалась.
— Я не верю тебе.
— Ты должен поверить. В любой религии есть таинства; ты, наверно, уже достаточно взрослый, чтобы быть посвященным в таинства своей. Когда мы, называющие себя христианами, вкушаем своего Бога, мы едим хлеб и пьем вино; остальное — это таинство. Но перед таинством хлеб бывает просто хлебом, как всякий другой хлеб, а вино — просто вином, как всякое другое вино.
— Это легко сказать.
— Это правда. В наших руках с телом твоей матери ничего не случится.
— Это тоже легко сказать, — но мне показалось, что в его глазах появился проблеск неуверенности. — Как я могу узнать, что это правда?
— Я не могу дать тебе никаких доказательств, кроме моего слова. Если хочешь, я поклянусь.
Какое-то мгновение он молчал, потом спросил:
— На чем?
— На клинке и эфесе моего меча.
— Меча, который должен загнать меня и мой народ в море?
— Это не делает его менее священным для меня.
Одно долгое мгновение он молчал, глядя мне прямо в глаза.
Потом я отпустил его, вытащил меч из ножен и дал клятву. В свете факелов в сердце огромного аметиста проснулась сияющая фиолетовая звезда.
— Это печать моего прадеда, Магнуса Максимуса, императора Британии, — сказал я, покончив с клятвой, и вложил меч обратно в ножны; и Сердик проводил взглядом огромный камень, а потом снова поднял глаза на мое лицо; в них был какой-то странный вызов и что-то еще — странное дальнозоркое выражение, словно он смотрел на расстояние не в пространстве, а во времени. Но он не произнес ни слова.
— А теперь мне пора идти, — сказал я.
Он сглотнул — и внезапно перестал быть мужчиной и снова стал мальчиком.
— Идти? Так ты… не собираешься убивать меня?
Я уже некоторое время назад заметил, что Бедуир вошел в комнату и стоит за самой моей спиной. Теперь знакомый голос очень спокойно сказал у меня над ухом:
— Да!
— Нет, — сказал я. — Я не убиваю мальчиков.
Возвращайся, когда станешь мужчиной, и я убью тебя, если смогу; а если сможешь ты, то ты убьешь меня.
— Может быть, я и сделаю это — в один прекрасный день, — сказал он.
Но в то время я почти не обратил внимания на эти слова. Я повернулся к стоящему поблизости Флавиану.
— Возьми еще пару людей и присмотри за тем, чтобы он благополучно прошел ворота и три полета стрелы по дороге к побережью, — я снова посмотрел на звереныша, стоящего рядом со своей мертвой матерью. — После этого ты будешь действовать на свой страх и риск. Если наткнешься на кого-нибудь из Голубых Щитов или, достигнув побережья, обнаружишь, что ладьи уже уплыли, то это будет конец. Я больше ничего не могу для тебя сделать. А теперь убирайся.
Он перевел взгляд с меня на неподвижное тело на кровати — один долгий взгляд на нее и снова на меня — потом молча повернулся и пошел к двери. Флавиан направился следом, и я услышал, как он говорит тем двоим снаружи: «Вран, Конан, я хочу, чтобы вы…», — и шаги нескольких пар ног, удаляющиеся по узкой улочке.
Мы с Бедуиром стояли лицом к лицу рядом с кроватью в освещенной факелами комнате.
— Клянусь Богом, мне бы хотелось, чтобы его нашел я, а не этот идиот Флавиан, — сказал Бедуир. — Я мог бы все устроить, не беспокоя графа Британского.
Он никогда не употреблял этот титул, кроме как в насмешку.
— Как?
— Убив его на месте, — просто ответил он.
— Во имя Христа, почему, Бедуир?
— Неужели ты не понимаешь, что он — сын Вортигерна?
Он-то это понял, в отличие от тебя. Ты, проклятый, слепой идиот, Артос, ты, что же, забыл, что в Британии еще достаточно людей, считающих род Вортигерна подлинным Королевским домом, а твой — не более чем линией узурпаторов, берущей свое начало от римского генерала, который родился в Испании и забрал с собой весь цвет их молодых людей, чтобы погибнуть вместе с ними под Аквилеей? Это может не иметь особого значения сейчас, пока Амброзий все еще Верховный король, но когда ему придет время умереть…
Молчание упало между нами, как меч, и в течение одного долгого горького мгновения держало нас в своей власти. Потом я сказал: