Нас уже ждали: на кладбище толпился народ. Аксакал — старшина — встретил нас на дороге.
— Недобро, господин. Волнуется кишлак. Не хочет давать резать покойницу. Нет, говорит, закону.
— Я им покажу закон, — процедил сквозь зубы следователь, отваливаясь в седле. — А меня гонять двести верст по жаре из-за какой-то там падали, — на это закон есть? Я для этого в университете четыре года над римским правом мозги калечил? Кто там насчет закона выражается, старшина? Дай-ка мне его сюда — я его подзаконю!
Доктор подтолкнул меня локтем:
— Вот сейчас увидите магию.
По знаку старшины несколько человек отделились от толпы на могилах. Впереди — согнутый в плечах, старый, седобородый. Переводчик говорит: отец покойницы.
— Нет закона, милостивые. Живой женщины не велит закон показывать чужому — не то что обнажать ее тело. А мертвую обнажать — душе, роду, вере надругательство. Русский закон — милостивый закон. Так нам всегда говорят, на сходах объявляют. Нет закона вынимать мертвых из могил, обнажать женщину перед чужими. Так и напиши в свою бумагу, человек суда.
«Человек суда» с неожиданной по его тщедушию ловкостью наклонился с коня и схватил старика за сивую бороду.
— Написал! Видал ижицу, сукин козел? Вот тебе закон! Пшел, показывай могилу. Или — в миршабхану, суток на тридцать: может, у тебя за это время новые зубы вырастут.
Окружавшие, потупясь, молчали. Следователь выпустил бороду, обтер руку о челку лошади и, путаясь ногами, слез с седла. Старик, опустив голову, пошел к холмику, около которого тускло поблескивали заготовленные заступы — кетмени.
— Я вам говорил, — торжествующе подмигнул доктор.
— Понятые!
Они оказались налицо.
— Приступим! — Доктор подтянул брюки.
Следователь огласил выдержку из дознания, определившего необходимость судебно-медицинского вскрытия: в самаркандскую судебную палату поступило заявление о том, что туземка Амин-Алиэ, скончавшаяся такого-то числа, умерла не своею смертью, а была убита мужем и его сестрою. Справедливость заявления надлежало проверить вскрытием.
Толпа снова глухо зашумела.
— Кто заявил! Измет, первая базарная сплетница… по злобе наговорила, язык змеей. Опроси сначала. Сам увидишь — не надо копать. Ей только на язык посмотреть — ложь увидишь. Не слухом. Глазом.
— Кто говорит? — побагровев, крикнул доктор. — Старшина, записывай поименно: в миршабхану.
И опять смолкло.
— Куда отец запрятался? Тащи сивого козла! Бери кетмень, бородастенький… Подсобляй, ты!
Миршабхана!..
Глухо стукнули о камни надгробного бугра кетмени. Но тут случилось нечто непредвиденное.
Из-за отступивших от могилы насупленных, молчащих мужчин выступила девушка: тонкая, стройная, в белой рубахе, в пестром, туго охватывавшем черные косы платке, с незакрытым лицом. Прямая, строгая — она неторопливо подошла к могиле и бросилась на нее ничком, разметав руки.
Старик отбросил кетмень: стоном в наступившей тишине прозвучало железо о спекшуюся землю.
Даже следователь растерялся.
— Ты… пошла вон! Слышишь!
Она приподняла голову и усмехнулась. И столько было презрения, настоящего, оставляющего навсегда, на все годы ожог, в этой покривившей тонкие губы усмешке, что даже доктор, проведший уже было рукой по стриженым волосам, по колючим усам, поперхнулся и отвел глаза.
— В миршабхану! — не глядя махал рукою следователь.
Она усмехнулась снова и крепче охватила бугор. Она не боялась миршабханы, эта девушка…
Толпа зашевелилась снова. Снова хлестнула по рядам волна ропота.
— Закона нет…
— Если не уберут сейчас этого ведьменка… — вспенился внезапно доктор. — Пиши в протокол, старшина: двести рублей штрафу на селение, и внести в два дня.
Старшина сложил руки:
— Хабибула, родной, видишь: конец, разор приходит Иори.
Старик отец, отошедший было в сторону, резко обернулся, пригнул дряблые дрожащие плечи и выхватил из-за пояса нагайку. Завертел ею, накрутил косу девушки на руку, рванул, потащил. Ухватила за руку, выскользнула, припала к могиле опять. Еще один подскочил. Вдвоем, волоком. Тяжелая падает брань. А по седой бороде — слезы.
Я стоял, словно ощупывая себя: я ли?
Девушку увели. Могилу разрыли. Дело быстрое: туземцы хоронят без гробов. Вырывают яму, сажают в нее закутанный в саван нагой труп — неглубоко, с поверхности можно рукой дотянуться до темени; наваливают на отверстие носилки, на которых принесен к могиле покойник, набрасывают сюда же посохи провожавших — путь долгий в вечность: все бегут (потому что бегом провожают в Туркестане покойников) с посохами. Присыпят носилки и посохи комьями спекшейся глины холмиком: кончен обряд. А у бедных и носилок не кладут: дорого. Одни посохи.
Раскрыть такую могилу легко.
Из могилы вынули скелет на естественных связках. Только кое-где желтели прилипшие к костяку клочья полуистлевшей кожи. Доктор ткнул пальцем.
— Запишите: рубцы.
— От раны?
— Нет, от сифилиса: язвы были.
Ни следователь, ни доктор не изъявили ни малейшего удивления по поводу скелета. Наскоро подписали акт — о невозможности установить что-либо «за истлением трупа»; следователь отметил: «Дело к прекращению»; кости свалили обратно и двинулись к старшине — пить чай и есть дыни. У доктора в походной фляге оказался коньяк.
— Разъясните мне все-таки, — сказал я к концу трапезы, — как мог труп так быстро разложиться?
Доктор чмокнул носом над рюмкой.
— Скоро? Да он не меньше трех месяцев в яме: а в здешнем климате да при чикалках (шакалий ход под бугром видели? у каждой могилы такой их приватный ход) уничтожение вещественных доказательств бывшего существования — тьфу! — быстро делается. Даже по дознанию похоронам месяц: а доносят всегда с опозданием. Мы с ним знали, что от трупа один протокол остался. Вы разве не заметили? Я даже и инструментов с собою не взял.
— Так зачем вы могилу зря раскапывали? Только людей мучить…
— Что значит зря, господин студент? — захорохорился охмелевший несколько от коньяку доктор. — Замечание — от вольнодумства! Предписание видели: вскрыть! Вскрываем. «Твердая власть и строгое блюдение закона — основы управления завоеванным краем». Не изволили, конечно, читать последнюю речь его высокопревосходительства господина генерал-губернатора?
Но тут же, смякнув, фыркнул:
— А он все еще путает, генерал-то губернатор, аксакалов с саксаулом. Ей-богу! Так и кричит: здорово, саксаулы!
От Иори дорога втягивается в горы. Долина широкая, тропа — по осыпи; но любителям головокружений все же первое испытание: ехать приходится карнизами, т. е. дорожкой, пробитой по самому краю обрыва, зачастую на большой высоте. Вечерний привал в Урмитане — большой горный кишлак, мельницы на горных потоках, абрикосовые сады.
На ночевке нагнал нас Саркисов, киргиз, губернаторский переводчик. Опять — знакомый по прежним поездкам. Предложил с ним вместе проехать в Дарх. Место любопытное: кишлак этот, в одном переходе от Гузара, — выше Урмитана, по Зеравшану — весь сплошь заселен скоморохами. Летом они хозяйствуют, как всякие иные селяне, а на зиму расходятся по всему Туркестану — певцами, жонглерами, плясунами, бубенщиками. Веселый кишлак. И старшиною у них — князьком скоморошьего царства — бача, мальчик-плясун. Мне если ехать с Саркисовым, то под видом казанского татарина: от русского — замкнутся дархцы. Маскарад нетруден: с языком — слажу, обычай мусульманский — знаю, лицо — не выдаст никогда не видели в Дархе казанских татар.
Я принял предложение. Жорж остался с «чужой» тройкой: дневка в Урмитане, дневка в Гузаре — я за это время успею обернуться. От Гузара опять поедем вместе.
Саркисов со мною не чинится: в губернаторской канцелярии пообтерся: знает: студент — особа не важная… Тем более — приезжий. Приехал — уехал, стесняться нечего. Узнаю поэтому на первом же перегоне: едет он в горы по своим «бараньим» делам. Здесь такой обычай у администрации: с местных богатеев взимается ежегодный оброк баранами: не «взятка», разъясняли мне, «обычай». Этих баранов у хозяев не берут, а припускают в то же хозяйское стадо на приплод с особою меткою. Надо ли говорить: на таких овец падежа не бывает, приплод верный и обильный. Множатся чиновные бараны. И дело чистое: кто может запретить приставу, или хотя бы и самому губернатору, держать своих овец в стаде Исмаил-бая или другого кого.