Я не колебался ни секунды: конечно, вот этот!
Рахметулла одобрительно кивнул головою:
— Спросите бека: я сразу же сказал, на ком вы остановите выбор.
— Трудное дело! — фыркнул Гассан, от радости переминаясь с ноги на ногу (и вправду: уж очень хорош был конь). — Разве таксыр поедет на корове!
И он презрительно махнул в сторону вороных.
— Ваше здоровье не помешает вам быть у бека?
— Нет.
— Гей, заседлать коня седлом таксыра. Как назовете вы его? Он до сих пор «не крещен».
— Такому коню имя придумывать не надо: Ариман.
Улыбка скривила губы Рахметуллы.
— Лучшего имени не выбрать было и по гадальной книге.
Пока заседлывали Аримана (по этикету я обязательно должен был приехать к бекскому двору на подаренным коне), мы вернулись во внутренний покой надеть кителя, пристегнуть шпоры. Гассан почесывал затылок.
— А тура-Джорджа, пожалуй, и прав — на мировую тянет татарин. Эдакого коня! На таком выезжай на любую бангу, даже если тебе оторвут руку — от чего храни Аллах. Я отнял бы на нем козла у самого святого Алия, если бы он был на свете…
— Молчи, Гассан, — оскалился Саллаэддин, — я тебе морду побью!
Через полчаса — посланный: бек ожидает гостей.
Вышли опять во внутренний двор. Лошадей, для посадки, подвели вплотную к террасе, так что садиться пришлось прямо с камня, без стремян: ленчик седла — на уровне кладки. Я спрыгнул на круп — и только в этот момент бросилось в глаза: Аримана держат под уздцы четверо, глаза замотаны попоной. Но спросить, сказать — было поздно: едва я коснулся седла, конь вздыбился, одним взмахом головы разметав конюхов, и, оступаясь на скользких плитах, шарахнулся на середину двора. На звонкий перестук копыт жеребцы загорячились на приколах; ближайший, приложив уши, ударил.
Я еле усидел. Невзятые стремена били по бокам коня, горяча его еще больше. Правый повод вырвался из рук еще при первом броске Аримана: одним левым — я управиться не мог. Конь метался по двору, дыбясь и взметывая задом. Вся мысль в одном: поймать повод! Но он не давался. Сорваться сейчас на камни двора — верное увечье или смерть…
Жеребец Рахметуллы — огромный, тяжелый — первым сбил попону и сорвал прикол. Приткул голову, оскалил зубы и, скребя копытом о камень, медленно пошел на Аримана. Ариман остановился как вкопанный, готовясь к бою, бешено встряхивая годовой. Я осторожно пригнулся и схватил змеившийся по воздуху ремень. Тяжесть с плеч… Теперь поспорим!
Я укоротил поводья и осмотрелся. Терраса запружена народом. Блестит золотокованый пояс Рахметуллы. Мелькнула чалма Гассана, белый шлем Жоржа. Ариман рвет поводья новым отчаянным броском. Жеребец Рахметуллы — ближе, оскалом огромной морды.
— Ворота! Живо!
Гассан, три-четыре конюха бросаются к тяжелым засовам. Ноги уже в стременах. Кто-то хватает под уздцы лошадь татарина. Шпоры Ариману, с разгона, до крови… Повод… Пригнувшись, проношусь под узкою аркою ворот. Замелькали навесы, калитки, арбы… Прохожие прижимаются к заборам… Счастье, что сегодня не базарный день — мало народу на улицах…
Безумной скачкой миную мечеть, казарму артиллеристов, водоем… Башня у въезда… Караул рассыпается в стороны… Мимо, по скату вниз, крутым прыжком через придорожную канаву, в поле… Шпоры, шпоры… Ветер свистит в ушах. Из-под ремней уздечки, из-под потника, с удил — белая, хлопьями, пена…
Резким поворотом бросаю коня на ближайший холм. Закинулся. Шпоры опять… Вверх по косогору, полным махом. На полускате Ариман сбавил ход. Я огладил крутую, почерневшую от пота шею. Конь фыркнул, мотнул головою, приложил уши и пошел дальше уже на легком поводу. Шагом… Подружимся!
На обратном пути, у городских ворот, меня встретили Гассан, Салла, джевачи, Жорж, выехавшие следом. Ариман закинулся было снова. Но на этот раз я легко управился с ним.
Не заезжая во дворец Рахметуллы, мы двинулись к цитадели — резиденции бека. Рахметулла со свитой примкнул к нам на базарной площади, на которой развернутым фронтом выстроен был городской гарнизон, батальон пехоты, два взвода артиллерии. Трубы и барабаны, вперебой, заиграли национальный бухарский гимн.
Он мертвеца способен развеселить — гимн этот, в котором такты российского «Боже, царя» перемежаются с шансонеткой, полюбившейся и свое время эмиру паче всякого Глинки и Вагнера:
Маргарита, бойся увлеченья,
Маргарита, знай — любовь мученье…
Старательно выдувают, выкатив глаза, потные сарбазы… и ухает, как толстяк на купанье, огромный глухой турецкий барабан.
Подскакивает ординарец:
— Как кричать солдатам, когда я буду здороваться с ними: ваше пыство или ваше родие?
Командные слова в бухарском уставе русские.
Жорж смеется.
— Кричите «пыство», мы — студенты, у нас никакого чина нет.
— Даже никакой чин? Ого-го! — удивился ординарец и мчится докладывать.
У командующего парадом бухарского полковника сразу подгибаются коленки. Он вынимает шашку, опять вкладывает ее, дважды поворачивается на месте, поднимает было ногу в сафьяновом сапоге, но тотчас удерживает ее, выталкивает вперед ближайшего офицера и кричит гнусаво и тонко:
— На цириминальной марше!
Заклубилась пыль… Воют трубы, глуша подпискивание флейт… Ариман, выставив ногу, почесывает о колено морду: он совершенно спокоен. Я распустил повода.
— Здорово, молодцы!
Я кричу «под генерала Драгомирова»: в детстве большое он на меня произвел впечатление на параде. Непочтительно фыркает за спиной Жорж.
— Здравий желай, ваше — пыство!
Ряды заворачивают. Офицеры от шеренги подходят к нашей группе. Полковник пухлыми ладонями принимает мою протянутую руку.
— Будете смотреть ученье? — спрашивает джевачи.
У полковника в глазах прыгает застылый испуг. Шутка ли — без никакого чина!
— Нет. — Мы благодарим. Мы обращаемся к столпившимся офицерам с коротким приветственным словом. Полковник снова жмет руку радостно и крепко, до пота.
— На-краул!
Мы проезжаем дальше. Жеребец Рахметуллы — тяжелой поступью, голова в голову с Ариманом. Татарин молчит; и только у порога бекского дворца, когда я спешился и Ариман снова вздыбился в руках подхвативших его, толпою, конюхов, он сказал тихо, рядом со мною подымаясь по ступеням:
— Большое счастье, что у вас не было сегодня в обычное время припадка лихорадки!
— Припадка? — Я только сейчас вспомнил и искренно засмеялся. — Испуг излечил меня, Рахметулла. И потом: ведь малярия моя была вы, кажется, не поняли меня тогда — в сказке…
Обратный путь из цитадели прошел без приключений. Правда, Ариман опять не дал садиться и разбросал, как во дворе Рахметуллы, конюхов, но успокоился тотчас, как только я утвердился в седле, и шел до самого дома ровной ходой, подхватив лишь один раз, когда я вздумал закурить папиросу.
У самых ворот догоняет Саллаэддин.
— Когда будешь слезать — не давай конюхам держать коня; на ходу я смотрел: он подкован на три ноги.
— Ну, так что же?
Салла усмехнулся:
— Четвертую не дал, значит, ковать; должно быть, раньше был на нее закован…
— Я все-таки ничего не понимаю.
— Э, какой ты, таксыр! Когда лошадь закуешь, она долго потом не дается ковать. Такому коню, если его ковать, закрывают глаза и крепко-крепко держат, много-много людей держат, не то — убьет кузнеца. Так и твой конь. Когда много держат — думает: ковать будут — бьет. А так — он не должен бить. Конь без пороков: я осматривал…
Похоже на правду. Салла — знаток: барышничает лошадьми.
Подъехав к террасе, приказываю конюхам отойти, слезаю. Ариман делает вольт на месте, толкает лбом в плечо, легонько. Берусь за луку, сажусь: стоит смирно. Соскакиваю, приказываю конюхам взять: подбегают четверо — бьет. Все, стало быть, в порядке. Будем ездить.
Гассан за вечерним чаем уверяет, будто слышал сам, как секретарь Рахметуллы сказал, когда Ариман — тогда, во дворе — в первый раз взвился: «Ставлю десять золотых против пустой тыквы — он разобьет себе затылок!»