Осмотрели чудесные, старой, тамерлановской стройки мечети и гробницу самого Тамерлана под голубым, спокойным и строгим куполом Гур-Эмира. Прост черный камень, драгоценная нефритовая глыба над могилой в сводчатом склепе: достойно, в рост своей славе, захоронен Тимур. Не оскорблен мишурой украшений и внешней пышности.

Побывали в ночь на пятницу в загородной — на Афросиабе — мечети Шах-и-Зинда, на радении воющих дервишей. Лучшая это, пожалуй, из всех самаркандских мечетей — и по архитектуре, и по рисунку воистину сказочных изразцов. Строил ее над могилой Кусама-ибн-Аббаса, принесшего в Самарканд ислам, Абдул-Азиз-хан, сын Улуг-бек-Гургуна, сына Шахруха, сына Эмира-Тимура-Гургана, в XV веке.

Не раз в том, в прошлом, году, запав от глаз молящихся в темном притворе, я следил, как разгорается радение; как медленно подымается с ковров, раскачивая тела, туго сомкнутый сплетенными руками круг дервишей под нарастающий до беснования священный напев. Подымется, завертится, ускоряя темп, в ритм хриплого гимна, порвет звенья живой цепи и рассыплет в безумной пляске десятки страшных теней по всему простору полутемной, лишь пасмурным огнем немногих свечей озаренной мечети. Вьются, падают в судорогах изнеможения… и сползаются опять, сплетаются руками в живое кольцо… чтобы вновь начать медлительное раскачивание тел, новую строфу нескончаемого, глушащего сознание гимна.

Сколько раз видел я этот смерч пляски, слышал эти вскрики, зажатый за колоннами исступленной, славословящей, плачущей толпой… Видел из-под чалмы — ибо не безопасен (хотя и не запрещен) доступ неверному, гяуру, на эти ночные радения. Сколько раз! И все же каждую такую ночь — огромное напряжение нервов…

Тем сильнее захватило радение наших «новичков», уже самым фактом переодевания в туземные костюмы особо настроенных. Басов, художник (он, кажется, не то теософ, не то оккультист), вернувшись, под утро же сел писать: о сущности экстаза. Прочел нам за чаем. Жорж хмурился и переспрашивал:

— Как?

Басов старательно повторял:

«Превращение чувства в силу, жизни в мысль, превращение безумия в божественное упование не имеет ничего общего с борьбою между добром и злом… Оно имеет теперь дело с другой дуадой противоположностей, которая как непреодолимая преграда встает на пути. Но когда к ней приблизится возвысившийся дух, полный божественного упования, дух, обладающий даром бодрствующего ясновидения, то путь вновь открывается. Это происходит потому, что все отрицательное в природе становится положительным».

Жорж спорил: с материалистической точки зрения. Я попросту ничего не понял.

Но для контраста в тот же день повез всю компанию в «Пой-Кабак» — окраину туземного Самарканда: кварталы всякого рода притонов и поножовщины.

Ездить туда можно только ночью. Днем — улицы пусты; наглухо — стучи, не достучишься — заперты калитки домов, досками заставлены террасы чой-ханэ (чайных) и лавок. Только в сумерках, когда зажгутся в кривых проулочках редкие, скупые, тусклые фонари, сотнями очертаний оживают дома и проезды. Очертаний — полупризрачных, ибо обычно здесь не ходят, здесь крадутся. И свет — случайный — факела или свечи — никогда не освещает лица на улице: никто не повертывается лицом к свету — люди кажут только свои очертанья, сами остаются темны…

Сотни дуторов[2] перекликаются ползучим напевом из домов туземных гетер (тысячи их здесь). В домах этих за две-три серебряных монеты можно выпить чайник терпкого афганского чая, посмотреть пляску, послушать пение и чопорный разговор гостей… Тело не продают здешние женщины: они отдают его по выбору, — если приглянется кто из гостей. Но доход их — не в этом: плата за чай, подарок за пенье, за пляску, за проведенное в беседе время.

Дальше в закоулки — сквозь щели ставен видны согнувшиеся над стаканом с костями оборванные фигуры игроков; еще дальше, еще глуше — совещающаяся над бутылью мутного, кислого пива воровская шайка: «красноногими» зовут их в Туркестане; дальше: на циновках, спиной привалясь к обмызганной, грязной стене, застыло чернеют полутрупы — курильщики опия. Для гашиша — помещение другое: он возбуждает, гашиш. Дав накуриться, хозяин выводит на улицу пьяных, одержимых гашишем. При встрече их видно далеко: идут, высоко поднимая ноги, соломинка на дороге кажется бревном, вывороченный из мостовой булыжник — скалою. На ровном месте — прыжок. Скрестить с ним взгляд — опасно: в дрожании губ неприметном — почудится смертельная обида. Но здесь у каждого на поясе нож.

Туземный Самарканд трезв. Сарт, замеченный в нетрезвом состоянии, на неделю отправляется в арестный дом — миршабхану — без различия чина и звания. Пить дозволено только здесь, в темных кварталах. В ночь дребезжат поэтому по камням грязных, замусоренных мостовых коляски на кутеж приехавших молодых «баев» — «золотой молодежи» самаркандской. Здесь для них нет ни в чем запрета: и водка, и пиво, и вино… Но если кого-нибудь из них поднимет после утренний полицейский обход на улице или в арыке с перерезанным горлом, — тщетно стал бы искать отец убитого расследования и наказания за убийство. «Кто идет в эти темные кварталы, принимает их закон — закон ножа. Он сам за себя отвечает — никто больше».

* * *

От красноногих — к прокаженным: их под Самаркандом целый поселок — Махау-кишлак. Выходят за милостыней на караванную дорогу, сидят длинным рядом, в белых одеждах, в белых повязках, чтобы далеко было видно. У каждого посох, трещотка и деревянная чашка, в которую бросают им на быстром ходу подаяние… Лица — страшные; у иных до кости проедено язвою мясо, череп обнажен, ни подбородка, ни губ — одни глаза смертию смотрят из-за желтеющих скуловых костей и надбровных дуг…

И в кишлаке у них жуть: точно большая разрытая могила. Цветники усиливают сходство.

При нас пришли от Махау-кишлака выборные на базар за покупками… Шли — широкой улицей расступалась перед ними толпа. У лавок с красным товаром присмотрели материю (весь ряд опустел на это время), сторговались. Купец отмерил бязь, бросил на середину дороги; прокаженные положили рядом деньги, тщательно отзванивая, броском на землю, каждую монету. Потом забрали товар и ушли. А купец — палочкой — долго-долго перетирал деньги накаленным песком дороги, перевертывая их со стороны на сторону. Наконец взял, обернув тряпкою руку, положил на стойку, в сторону, особой стопкой: в первую очередь пойдет покупателю в сдачу…

Базар здесь бесконечен: на версты. Найти можно все, от иголки до верблюда, от древнейшей чеканки кумгана (медного кувшина для воды) до самоновейшей зингеровской швейной машинки «в рассрочку». Все племена, все расы. Конные, пешие, ишаки под вьюком, женщины под черными волосяными сетками, в серой одежде, строго одинаковой для всех — так, чтобы муж собственной жены не мог отличить от прочих женщин; бродячие монахи-дервиши в кожаных косматых колпаках; факир со змеями, афганец с ручной обезьяной, фокусники, мороженщики, полицейские — сплошной толпой движутся по широким торговым рядам; каждому производству — особый ряд, особая улица. И дико-странно: при движении этом — совершенная почти, поразительная тишина. Густая лессовая пыль глушит шаги и перестук копыт; голосов почти не слышно: громко говорить на улице непристойно. Тих поэтому многотысячный базар. И даже чой-ханэ, перемежающие лавки на каждом перекрестке базара, переполненные народом, странно, неприятно молчаливы.

Только на перепелиных и петушиных боях теряет туземец свою степенность. Смотрели мы и эти бои.

Вот и все: кажется, нечего больше «смотреть» в Самарканде.

* * *

На всю предварительную волокиту ушло около двух недель. Отъезд удалось назначить лишь на десятое мая, в среду, в пять часов утра.

вернуться

2

Двуструнный инструмент с длинным грифом.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: