— Нет. Мне уже плохо. Я сейчас блевану. Я сделаю все, как ты решишь.
— Ты же меня бросишь.
— Никогда! Никогда!
— Ты меня пугаешь.
— Умоляю, поверь мне! Ну скажи, хочешь, я на колени перед тобой встану? Хочешь? Вот прямо сейчас…
— Да встань же ты!
— Я готов на все…
— Вот это-то меня и пугает.
3
Раннее утро. Безлюдные улицы. Я ступил на тротуар, едва волоча отяжелевшие ноги и зажав в кулаке смятые купюры. Когда я доставал деньги из кармана, ветер вырвал у меня несколько бумажек и унес на газон. Я проследил, куда они упали, и, не в силах побороть искушение, подобрал. Я чувствовал, что мне уже не хватает Бертрана, словно у меня отняли половину тела: даже сейчас я брел, привычно оставляя между собой и обочиной место для моего друга. У меня кружилась голова. Как правило, в этот час мы с Бертраном впадали в хандру. И изо всех сил старались молчать, по опыту зная, что первое же резкое слово вызовет лавину оскорблений. Каждый из нас, постанывая, точно больной зверь, становился козлом отпущения для другого и старался выместить на нем свой страх перед грядущим днем, свою усталость и бесприютность. С языка рвались горькие упреки, без них не обходился ни один день. Мы искоса следили друг за другом, злобно щерясь, готовые придраться к чему угодно. На исходе ночи Бертран был для меня существом, которое я ненавидел сильнее всего на свете, да и в его взгляде читалось страстное желание увидеть меня лежащим на тротуаре с разбитой башкой. Вот отчего мы искали прибежище в молчании, борясь с накатившей жутью.
Все такси в это время свободны, и их полно, их всегда полно в этот ранний час, даже не знаю почему. Я сажусь в «Мерседес».
— Куда едем?
Я должен что-нибудь сделать с собой, сделать сейчас же, сию минуту, иначе у меня сдадут нервы и я расхнычусь, как последний идиот, у первого же светофора. Кажется, этот момент вот-вот наступит: я чувствую, что у меня слезы подступают к горлу.
— Так куда едем?
Мне не будет покоя, нигде и никогда, разве что я наглотаюсь транквилизаторов — которых у меня, правда, нет. Как только я окажусь в постели, я начну грызть себе ногти и пальцы. Я постараюсь прореветься в надежде, что мне станет легче, но ничего не выйдет. Я знаю, что мне нужно — мне нужно мое второе, ночное дыхание, я должен снова ощутить все, что повергло меня в это состояние, — так из яда добывают лекарство. Мне понадобится много часов, прежде чем я окончательно приведу себя в форму.
— Римская улица, «Тысяча и одна ночь».
Я знаю: там отвергается сама мысль о том, что солнце уже встало. Отвергается напрочь. Здесь не признают слова «завтра», здесь ночь крепко удерживает свои позиции и никто даже представить не может, что в этот час мир уже проснулся и открыл глаза. Зато снаружи, на улице, в этот час первых глотков кофе никто не подозревает, что в здешних сияющих норах укрылась горстка ненавистников дневного света. Во всем Париже есть только три-четыре таких клуба. И эти клубы наглухо закрыты для всего, что открыто солнцу. Убежище для страдающих от обыденности. Тех, кто давно выбился бы в люди, будь они обыкновенными отщепенцами. Тех, чей девиз — «Удержи эту ночь! », ибо они плохо поняли известную песнюnote 9… Или же слишком хорошо.
Вывеска «1001» уже погасла. Шофер начинает нервничать, когда я протягиваю ему пятисотфранковую купюру, но в конце концов набирает сдачу. Город просыпается, по улицам идут люди, хозяева магазинчиков поднимают железные шторы. Надо торопиться, чтобы сохранить иллюзию ночи. Входная дверь приоткрыта, я слышу гул пылесоса в глубине большого зала, того, где бар и танцпол. На минуту замедляю шаг возле пустой кассы, затем прохожу в небольшой холл, застеленный красным ковролином, и огибаю колонну, украшенную золотистой мозаикой. Тут я снова торможу. Неужто Византия и вправду выглядит именно так? Не хватает только восточных ароматов да смуглых красавиц, исполняющих танец живота. Тысяча и одна ночь — ровно столько продержится это заведение; потом его разрушат и настроят вместо него какие-нибудь паршивые офисы. Три года отсрочки для меня и Бертрана. Так сказал здешний вышибала Жан-Марк. Наш приятель. Единственный, кто не спрашивает, есть ли у нас деньги на ресторан. Единственный, кто отдает нам свои талоны на выпивку, потому что сам не пьет. «1001» — это наша штаб-квартира, наша тихая гавань, последний приют перед тем, как очутиться на улице. Сюда мы приходим отдохнуть или поспать, сидя на диванчике, напялив на нос темные очки и, застыв точно статуи в ожидании открытия метро. Все считают, что мы выпендриваемся. А на самом деле мы спим как новорожденные младенцы. Слева расположена лестница, ведущая в малый бар. Тихонько мурлычет блюз. Ибо рок в такой час слишком вздрючивает нервы. Посетители на месте, бар живет обычной жизнью. Электрический свет заменяет солнечный, а утробные голоса — уличную рассветную тишину.
— Туанан!
Это Жан-Марк, в компании негра в кепке и элегантного молодого человека в клетчатом двубортном костюме. Тут же и Этьен, притулившийся у стола в характерной позе пьянчуги, который ищет проблеск надежды на дне рюмки. Отстранив двух-трех хмельных завсегдатаев, я пожимаю руку Жан-Марку и его дружкам.
— Ты куда подевал Транбера?
Жан-Марк — единственный, кто еще пользуется верланомnote 10 для имен собственных, и мистеру Лоуренсу не всегда нравится, когда его величают Транбером. Но нравится ему или нет, а перед Жан-Марком нужно заткнуться и терпеть. Во-первых, потому, что мы его любим. Во-вторых, потому, что и он нас любит и всегда находит нам местечко, куда можно наведаться. Но еще и потому, что он весит сто двадцать кило и наполовину азиат, а я не очень представляю, как научить хорошим манерам борца сумо. Мне всегда хотелось носить его фотографию в своем бумажнике — просто чтобы показывать ее потенциальным обидчикам. Он единственный способен привести в чувство банду бухих панков, сказав им: «А ну-ка, равняйсь и смирно, я хочу видеть здесь только один гребень! » Нам достаточно, чтобы он находился неподалеку, маячил на горизонте, и одно его присутствие нас убаюкивает.
— Ты чего, разругался со своей половиной? — настаивает он.
Мне не хочется говорить перед теми двумя. Он понимает и, взяв меня за локоть, отводит в уголок за стойкой.
— Мескаль?
Не дожидаясь ответа, он наливает в бокал коньячную мерку водки. Я уверен, что сам Жан-Марк в жизни не выпил и капли алкоголя, хотя бы ради интереса. Но он никогда не принуждает к воздержанию других.
— Если я тебе расскажу, что на нас свалилось этой ночью, приятель…
— Не утруждай себя, я знаю схему. Транбер снял какую-нибудь малютку, и она пригласила его к себе порезвиться. А у тебя случился облом, и ты в бешенстве, верно?
— Слушай, ты можешь попросить своих дружков пересесть за другой стол? Мне нужно рассказать одну историю Этьену и тебе.
— Только не ему. Он уже два часа как в отключке. Жан-Марк делает красноречивый знак своим приятелям, которые тут же послушно встают.
И вот я выложил им свою историю, перемежая ее глотками мескаля и нервно прикуривая одну сигарету за другой. Жан-Марк и Этьен уже встречали Джордана: Жан-Марк видел его в «1001» давно, еще в начале прошлого лета, а Этьен всего пару недель назад в «Harry's bar». Вначале они решили, что я их разыгрываю и что Бертран вот-вот явится сюда из-за красной портьеры. А потом мескаль сделал свое черное дело, и я уже ничего не слышал, ни их вопросов, ни их молчания, ни блюза, ни даже сорванного голоса Бертрана, твердившего, что он боится, как бы я его не бросил. Хотя нет, кое-что необычное я все же уловил. Странный интерес Этьена ко всей этой истории. Это было не любопытство и не желание влезть в чужие дела, а нечто вроде возбуждения, от которого он даже слегка протрезвел. Он назначил мне встречу в «Harry's» сегодня же, ближе к ночи. И подтвердил, что обращаться к легавым — последнее дело. На этом он настаивал особенно усердно, приводя все новые и новые аргументы. Жан-Марк был как будто согласен с ним из врожденного отвращения к полиции; за двое суток сами справимся, сказал он. Мне показалось, что им овладел охотничий азарт: еще бы, изловить человека — неплохое развлечение, вот только никому из нас было не до развлечений. Он обещал мне порасспросить своих коллег-физиономистов, «бросить клич», как он выразился.