Конечно же, Хемингуэй, как и всякий серьезный мастер, хотел, чтобы читатель судил о нем по лучшим его произведениям — романам и рассказам. Но письма писателя, дополняя его художественные и журналистские произведения, помогают нам полнее представить Хемингуэя, человека и писателя — борца за справедливость, демократию, против империалистических войн.

Виктор Погостин, кандидат филологических наук

Письма

18 августа 1918 года

Письмо к родным Милан

Дорогие родственники.

Сюда я включаю и дедушку, и бабушку, и тетушку Грейс. Большое спасибо за 40 лир! Очень кстати. Вот так штука, дорогие, но мое ранение точно наделало много шума! Сегодня получил «Оук-ливс» и оппозиционную газету и уж начал подумывать, что вы меня недооценивали, пока я жил под семейным крылышком. Большее удовольствие может доставить только чтение некролога о собственной гибели.

Знаете, говорят, в этой войне нет ничего смешного. И это так. Не скажу, что война — ад, уж очень заездили такие слова со времен генерала Шермана, но раз восемь я предпочел бы угодить в преисподнюю. Может статься, там не так скверно, как на этой войне. Например, в окопах, когда во время атаки в группу людей, среди которых стоишь и ты, прямым попаданием угодил снаряд. Снаряды не так уж страшны, если нет прямого попадания. Конечно, может задеть осколком. Но при прямом попадании на тебя градом сыплются останки товарищей. Буквально сыплются. За шесть дней, проведенных в окопах на передовой всего в пятидесяти ярдах от австрийцев, я прослыл заговоренным. Надеюсь, так оно и есть. Вы слышите постукивание — это звук моих костяшек о доски на койке.

Что ж, теперь я могу клятвенно поднять руку и заявить, что был обстрелян фугасными минами, шрапнелью, химическими снарядами, ручным «гранатометом», снайперами, пулеметами и в дополнение ко всему аэропланом, совершавшим налет на наши позиции. Правда, в меня еще не бросали ручной гранаты, но винтовочная граната разорвалась довольно близко. Возможно, ручная граната еще впереди. И после всего получить только пулеметное ранение и осколки мины, да и то, как говорят ирландцы, наступая в направлении тыла, это ли не везение. Что скажете, родственники?

227 ранений, полученных от разорвавшейся мины, я сразу даже не почувствовал, только казалось, будто на ноги мне надели резиновые ботинки, полные воды. Горячей воды. И колено повело себя как-то странно. Пулеметная пуля стегнула по ноге словно обледеневший снежок. Правда, она сбила меня с ног. Но я поднялся и дотащил своего раненого до блиндажа. У блиндажа я просто рухнул. Итальянец, которого я тащил, залил кровью мой китель, а брюки выглядели так, словно в них делали желе из красной смородины, а потом прокололи дыры, чтобы выпустить жижу. Капитан, большой мой приятель — это был его блиндаж — сказал: «Бедняга, Хем, скоро он О. В. П.». Это значит «обретет вечный покой». Из-за крови на кителе они решили, что у меня прострелена грудь. Но я заставил их снять с меня китель и рубашку. Нижней рубашки не было, и мой старый торс оказался целехонек. Тогда они сказали, что я, возможно, буду жить. Это меня бесконечно ободрило. Я сказал капитану по-итальянски, что хочу взглянуть на ноги, хотя мне и было страшно. Итак, мы стянули брюки, и мои конечности были на месте, но, бог мой, в какое месиво они превратились. Никто не мог понять, как мне удалось пройти сто пятьдесят ярдов с такой ношей, простреленными коленями и двумя здоровенными дырками в правом ботинке. Кроме того, я получил еще свыше двухсот легких ранений. «О, — сказал я, — мой капитан, это пустяки. В Америке такое может любой. У нас главное не показать противнику, что мы разбиты!»

Тирада эта потребовала некоторого напряжения моих лингвистических способностей, но я с ней справился и тут же отключился на пару минут. Когда я пришел в себя, они потащили меня на носилках три километра до перевязочного пункта. Дорога была перепахана снарядами, и санитарам-носильщикам пришлось идти напрямик. Как только заслышат большой снаряд — жж-ух-бум, — так сразу меня на землю и сами плашмя рядом. Теперь мои раны болели так, словно 227 дьяволят впивались когтями в тело. Во время наступления перевязочный пункт эвакуировали, так что в ожидании санитарной машины мне пришлось два часа проваляться в конюшне, крышу которой снесло снарядом. Когда машина пришла, я приказал им проехать дальше по дороге и подобрать раненых солдат. Машина вернулась, полная раненых, и меня погрузили в кузов. Артобстрел все еще продолжался, и где-то позади ухали наши батареи, и 250— и 350-миллиметровые снаряды, грохоча как паровоз, проносились над нами в сторону Австрии. Потом мы слышали их разрывы за передовыми позициями, и снова свист большого австрийского снаряда и грохот взрыва. Но наши палили чаще и более крупными снарядами, Потом сразу за нашим навесом заговорили полевые пушки — бум, бум, бум, бум, и 75— и 149-миллиметровые снаряды, шипя, полетели к австрийским позициям, и пулеметы трещали, как клепальные молотки, — тат-а-тат, тат-а-тат.

Два-три километра меня везли в итальянской санитарной машине и потом выгрузили в перевязочном пункте, где оказалось полно знакомых офицеров-медиков. Они сделали мне укол морфия и противостолбнячный укол, и побрили ноги, и извлекли из них двадцать восемь осколков разной величины. Они великолепно наложили повязки, и все пожали мне руки и, наверное, расцеловали бы, но я их высмеял. Пять дней я провел в полевом госпитале, а затем меня перевезли сюда, в базовый госпиталь.

Я послал вам телеграмму, чтобы вы не волновались. В госпитале я пробыл один месяц и двенадцать дней и надеюсь через месяцок выйти отсюда. Хирург-итальянец здорово поработал над моей правой коленкой и правой ступней. Он наложил двадцать восемь швов и уверяет, что я смогу ходить не хуже, чем до сих пор. Раны все затянулись, и инфекции не было. Он наложил гипс на правую ногу, чтобы сустав сросся. У меня осталось несколько оригинальных сувениров, которые он извлек при последней операции.

Пожалуй, теперь без болей я буду чувствовать себя даже неуютно. Через неделю хирург намерен снять гипс, а через десять дней он позволит мне встать на костыли.

Придется заново учиться ходить.

Это самое длинное письмо из всех, что мне доводилось писать, а сказано в нем так мало. Поклон всем, кто обо мне справлялся, и, как говорит матушка Петингил, «Да оставят нас в покое, дабы могли мы пребывать в семьях своих!»

Доброй ночи и всем моя любовь.

ЭРНИ

3 марта 1919 года

Джеймсу Гэмблу[1]

Оук-Парк, Иллинойс

Дорогой вождь,

знаешь, я бы написал тебе и раньше. В моем дневнике в течение месяца было нацарапано на первой странице «написать Джиму Гэмблу». Каждый день, каждую минуту я корю себя за то, что меня нет с тобой в Таормине. У меня дьявольская ностальгия по Италии, особенно когда подумаю, что мог бы быть сейчас там и с тобой. Честно, вождь, даже писать об этом больно. Только подумаю о нашей Таормине при лунном свете, и мы с тобой, иногда навеселе, но всегда чуть-чуть, для удовольствия, прогуливаемся по этому древнему городу, и на море лежит лунная дорожка, и Этна коптит вдалеке, и повсюду черные тени, и лунный свет перерезает лестничный марш позади виллы. О, Джим, меня так сильно тянет туда, что я подхожу к замаскированной книжной полке у себя в комнате и наливаю стакан и добавляю обычную дозу воды, и ставлю его возле потрепанной пишущей машинки, и смотрю на него некоторое время, и вспоминаю, как мы сидели у камина после одного из обедов… и я пью за тебя, вождь. Я пью за тебя.

Бога ради, пока можешь, не возвращайся в эту страну. Поверь знающему человеку. Я патриот и готов умереть за эту великую и славную страну. Но жить здесь, черта с два!

вернуться

1

В 1918 году капитан Гэмбл был старшим инспектором передвижной военно-торговой службы. Хемингуэй был ранен 8 июля 1918 года, будучи офицером этой службы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: