Девочка грустит о разлуке с любимой сестрой, жаль ей также покинуть веселый двор доброй императрицы… Но все-таки тянет домой, к родным, в близкие, знакомые места… Зато Елизавета-Луиза безутешна.

Ночь на дворе. Окно в сад раскрыто. Звездная, темная и тихая августовская ночь, полная пряных ароматов и свежей прохлады, глядит сюда, в спальню маленькой принцессы, где с ней наедине сидит теперь старшая сестра, тоже вся в белом легком ночном наряде, бледная и прекрасная, как мраморное божество. На кровать к сестре присела и тихо, печально говорит, держа в своих холодных руках нервную, горячую ручку девочки:

– Так ты скажи маме, чтобы она была спокойна… что я очень счастлива. Ты же видела: он такой красавец, добрый, ласковый… и он… любит меня… Я тоже… очень люблю его. Право! Только мы… понимаешь, стесняемся выказывать это. Особенно – при других. А я пишу маме, как мы… любим друг друга. Маме это будет приятно. И отцу. Милый, добрый наш отец. Когда я увижу их обоих? И тебя, и сестер?.. – Голос оборвался, слезы закапали часто-часто из глаз. Но лицо спокойно. Так хочет «счастливая невеста». И, овладев собою, продолжает: – Вот ты и скажи маме: как ласкает меня императрица, и цесаревич, и великая княгиня. Я пишу, что они поручили мне передать маме. Но ты все-таки скажи. Мама тебе сильнее поверит, чем простому письму. Тут так весело…

– Правда, весело, Луизхен. Если бы не к нашим, и не уехала бы отсюда. А ты вот плачешь? Зачем? Я тоже расплачусь, на тебя глядя. Перестань…

– Нет, нет. Это я так… ничего. Грустно с тобой расставаться. Это ты маленькая ветреница! Едешь к маме, к отцу, к сестрам. Так и не жалеешь меня. А я тебя… Ну, вот и ты плачешь! Вовсе не надо этого. Завтра глаза будут красные. Императрица подумает – ты нездорова, отложит отъезд. Лучше перестань.

Умная девушка знает, чем повлиять на сестренку. Та живо отерла глаза:

– Пустое. Видишь, я перестала. И мне жаль оставить тебя. Да как же быть? Тебе со мною нельзя. Скоро ваша свадьба. Через месяц… И мне оставаться больше нельзя. Дорога испортится… и мама уже приказала. Надо ехать. Уже завтра мы поплачем. А сегодня и ты перестань, Луизхен. Ну не стыдно ли тебе: большая сестра, невеста, счастливая – и плачешь… И дрожишь вся… Верно, холодно из окна. Правда, свежо. Я закрою.

И девочка вскочила в тонкой рубашке, в кофточке, с белым чепчиком на шелковистых кудрях, маленькая, хрупкая женщина-ребенок.

Но старшая удержала ее.

– Постой, я сама. Правда, свежо из сада. Знаешь, подвинься, я лягу с тобой, и мы так проспим вместе последний раз до утра, как, помнишь, делали это давно, еще маленькими девочками, там, у нас?..

Лежат обе тихо, думают о чем-то.

И вдруг снова жалобно, тихо, протяжно вырвалось у старшей:

– Одна! Ведь совсем останусь я теперь здесь одна… Понимаешь ли, Фрикхен? Ни единой родной души… Чужие, все чужие…

Бледное лицо с раскрытыми широко глазами так скорбно. Но слез нет.

– Одна? Вот смешно. А… твой жених… твой муж будет с тобою… И все кругом тебя любят. И совсем не одна. Вот какие милые дамы есть у тебя… Вот ВагЬе Голицына, у нее такие честные глаза. Мне кажется, ты ей можешь все сказать, вот как мне… Даже больше. Она тебя лучше поймет. Она уже большая… дама!.. А я маленькая девочка. Что я могу?..

– Ты?! Крошка моя. Ты хоть и не поймешь, но ты моя… своя… родная… А он? Когда мы еще так сблизимся?! Я так мало его знаю. Он такой… Хороший… очень хороший… Но как будто думает всегда о чем-то другом, о далеком… Даже когда говорит со мною, когда ласково говорит… Такой он спокойный очень!.. Как белые цветы есть здесь в саду: блестящие, красивые… Тонкий, ласковый запах. А сорвешь, приложишь к лицу – плотные, глянцевитые листья холодят… не ласкают, как другие цветы. Словно не живые эти листья, весь цветок словно из воска… Ты видела на пруду?

– Ненюфары белые, большие? Знаю. Правда, будто не настоящие они и холодные всегда, в самую жаркую пору. Ну конечно… с таким не скоро подружишь хорошо.

– О нет! Мы очень дружны… Почти как с братом с ним. Но мне хотелось бы сестру. Вот ты назвала Голицыну, «толстую маршальшу», как мы прозвали ее… Мне она очень нравится. Мы понимаем друг друга. И я бы могла, правда. Но я боюсь. Здесь все кругом так… ревнивы… так завистливы… Я давно заметила. И мама говорила мне. Каждый, если бы мог, завладел бы мною и им… Александром… Чтобы никто другой не смел нас и касаться, и заговорить, и… понимаешь? Если заметят, что я дружна с этой милой дамой… нас разлучат. Не знаю как, но сумеют… Наговорят мне, императрице, мужу… Испортят все хорошее, что есть сейчас… Потому я даже на глазах у людей стараюсь меньше говорить с ней… держусь так холодно…

– Ах, вот это почему? А я думала… Какая ты хитрая, Луизхен. Вот не ждала…

– Здесь нельзя иначе, дитя мое. Здесь большой двор, много людей, разные интересы. Нужно быть очень осторожной, особенно мне. Я всем чужая… Теперь понимаешь, отчего мне так тяжело расстаться с тобой? Но я и рада, что ты надолго не останешься здесь. И тебе пришлось бы делать насилие над собой, над душою своей, над своим сердцем, над… Впрочем, что я… Какие пустяки. Смотри, не вздумай маме сказать что-нибудь подобное. Она ведь огорчится. Помочь не может и будет плакать. Помни, Фрикхен! Обещаешь?

– Обещаю, Луизхен! – печально ответила девочка, и носик у нее сразу покраснел от прихлынувших и задержанных слез.

– А я тут скоро освоюсь, справлюсь со всем… Будут у меня и друзья… И с ним… с Александром мы… будем жить хорошо… И все пройдет… Но теперь – пока грустно… Вот я и болтаю с тобой… И тебя огорчаю, моя малышка… Усни. Уснем вместе. Уже поздно. Знаешь, императрица рано встает и не любит, если мы проспим дольше срока… Спи…

Нежно лаская, как ребенка, сестру, она даже тихо стала напевать старинную колыбельную песенку, которую певала их старая нянька там, в далеком, милом замке.

Опять полились тихие слезы. Но Фредерика уже не слышит, не видит ничего. Сомкнулись под чарой знакомого напева темные глазки. Ровно дышит грудь…

Так, мешая тихий напев со слезами, думами и грезами, заснула наконец и старшая сестра, великая княжна российская…

– Долгие проводы – лишние слезы! – сказала государыня в урочный час. Крепко поцеловала принцессу Фредерику, благословила ее и отпустила из своего покоя.

Но все другие – сестра, оба великих князя со своими «дядьками» Протасовым и Сакеном, Шувалова, Голицына, молодежь – не говоря о господине Стрекалове, под охраной которого возвращалась теперь на родину принцесса, – все через сад прошли к боковой калитке, где уже стояла большая дорожная карета и кучер изредка звонко пощелкивал бичом.

Прощание сестер было тяжелое, трогательное. Они рыдали, не могли оторваться одна от другой; окружающие тоже все плакали. Даже Александр нарушил свою сдержанность и только отирал слезы, сбегающие по щекам… О Константине и говорить нечего: этот рыдал чуть ли не навзрыд, как оно нередко случалось с очень впечатлительным и нервным юношей.

Сел Стрекалов… усадили Фредерику… Голицына держала в объятиях ослабевшую Елизавету-Луизу.

Лакей готовился захлопнул дверцу.

– До свидания, Луизхен! – вдруг прозвенел голосок девочки.

Та выпрямилась, вся вздрогнув, вырвалась от Голицыной, кинулась к карете, и там, внутри, обе сестры снова слились в тесном, неразрывном объятии.

– Прощай, прощай, Фрикхен… Прощай, моя малютка!.. – среди рыданий твердила княжна. – Маму, всех поцелуй. Помни, скажи… Прощай!..

Еще один быстрый, судорожный, до боли крепкий поцелуй. Она соскочила с подножки кареты, ухватила за руку ВагЬе Голицыну и, не оглядываясь, побежала по аллее далеко-далеко, в самый конец английского парка, к искусственным развалинам, где порою в жаркую пору сидели целой компанией великие князья, княжны, их фрейлины и близкие лица свиты…

Здесь, припав головой на плечо подруге, княжна дала волю громким рыданиям, которые удерживала до тех пор, и только изредка повторяла:

– Уехала Фрикхен. Я теперь осталась одна… Мне так больно… Не оставляйте меня… Я совсем одинока!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: