Мокеев говорил, точно с горы ехал извилистой дорогой, и, вероятно, кончил бы речь не раньше ночи, но мне показалось, что час истек, и я спросил: где живет Иваниха?

- А во-он-те, избеночка аккуратная на отшибе. Такого дела люди завсегда в сторонке живут...

Когда я подошел к чистенькой избе Иванихи, в открытых воротах стоял воз свежескошенной травы, ось телеги задела за верею, белоголовый подросток тужился попятить буланую лошадь и не успевал в этом. Иваниха, стоя на крыльце, мыла руки под глиняным рукомойником, сердито покрикивая:

- Выпряги! Выпряги, говорю...

Парнишка молча бил лошадь по морде и шипел. Старуха сошла с крыльца, быстро выпрягла коня, приподняла оглобли, наклонилась, упираясь в землю чугунными ногами, вытолкнула телегу на аршин за ворота, ловко обернулась, впряглась в оглобли и легко вкатила телегу во двор, сказав:

- Неслух. Дурак.

- Дак у тебя - сила, - обиженно отозвался парнишка, уводя лошадь под поветь.

- Мне - семой десяток. На что годитесь, баловни?

Увидав меня, испытующе смерила взглядом и пригласила:

- Пожалуй-ко, в избу-то...

Вечернее солнце пристально смотрело в открытые окна избы, на чисто вымытом полу катались пушистые котята; аромат сухих трав наполнял светлую комнату, в переднем углу фыркал паром чистенький самовар. У печи, на полках, блестели бутылки, стеклянные банки, жестяные коробки из-под сардин. Под полатями висели пучки трав: зверобой, буквица, медвежья капуста некрасивое растение сырых мест, корешки бодяги, болиголова и какие-то сучья в маленьких связках.

Купечески держа блюдце на растопыренных пальцах, Иваниха спрашивала:

- Что в городе говорят? Земли-то мужикам дадут ли? Глядите - сердятся мужики! Сказал бы ты Голицыным-то, - чего они? Девять лет судятся бесстыдно, а толку ни себе, ни людям. Мотают мужиков. Будто волю дали, а где она, воля? Повесили мужиков над землей, толкутся они, как мошки, вот и вся воля!

Ее темное лицо с тряпичными щеками угнетающе безобразно. Кровавые глаза смотрят в блюдечко, на верхней губе шевелятся мокрые белые усы, на шее, под левым ухом, волосатая бородавка. Иваниха громко грызет сахар, чмокает, и ничто, кроме высоко вспухшей груди, не напоминает в ней женщину.

Я осторожно выспрашиваю ее, как она била медведей, она отвечает неохотно и как бы нарочито углубляя глухой ворчливый голос.

- Сильна была. Меня, в те поры, только два мужика могли одолеть во всей округе. Кроме мужа. Да и мужа я поборола бы, только - нельзя: муж. Шутя я его и борола, а всерьез - нельзя, не смела этого. Тут у нас мужик лесной, крепкий.

Вспотев, она сняла платок с головы, и в жесткой гриве ее волос обнажились толстые седые пряди. Вытерла платком иссеченное морщинами лицо и окутала им надломленную шею. Ладони рук ее были емки, точно ковши, пальцы же непрерывно шевелились, как бы разбирая, распутывая моток пряжи. Это было неприятно видеть. И вся Иваниха как-то нечеловечески тяжела.

О сороковом медведе она сказала:

- Медведь-зверь - богу служит, Кереметь на медведях в небе ездит, солнце возит. Солнце-то большое, с хороший пруд, тяжелое, всё из чистого золота. Люди тоже богу нужны. Пчела служит человеку, человек - богу. Кереметь сказал: "Бей медведя, покуда я терплю, побьешь много - солнце встанет, помни! Тогда пошлю на тебя сильного, он тебя убьет". Человек согласился: человеку скота жалко. Меды жалко, овсы. Медведь много портит.

Почесав концом ножа кожу на голове, она плюнула на ладонь и, пригладив слюною взбитые волосы, уставила в лицо мне свой мутный, подавляющий взгляд. Нос у нее широкий, ноздри вывернуты, как у верблюда.

- Вот тебе, молодому, надо знать: баба есть такая, как сороковой медведь. С тремя любишься - ничего, и с девятью - ничего, а встанет на пути твоем четвертая, или там седьмая, и - конец тебе. Приворожит, привяжет, кроме ее нет у тебя свету, будешь жить как слепой. Это - судьбинная баба, ее Кереметь в наказание посылает. Богу - детей надо, людей. А когда одна голая игра, без детей, это он не любит. Не надо это ему...

- Вы в церковь ходите? - спросил я.

Она как будто удивилась, отвечая угрюмо:

- Мы ходим. Зачем не ходить? У нас церковь хорошая, князьями строена. И поп хороший, умный. Его пчела любит. Мы тут смирно живем, хорошо. Леса округ.

Котята влезли ей на колени, она сгребла огромной лапой своей двух, подняла зверьков к лицу, спросила:

- Ну, что?

И, налив молока в свое блюдце, тут же, на столе, сунула им блюдечко, этого не сделала бы простая баба.

- Лакайте. А третий где? Братишка?

Братишка грыз мой сапог, я поднял котенка и поставил его на стол.

- Это вот умные звери, они никому не верят, - сказала Иваниха. - И память у них крепка: побей его, он это помнит. Через пять лет вспомнит, когда и не ждешь. А у людей память слаба: не помнят они, кто их бьет...

Сильно завечерело, уже пригнали стадо, по улице шли мужики, плыли мимо окон косы, отражая красноватый заревой свет, в окна заглядывали бабы.

- Ну, надо мне сходить в улицу, - сказала Иваниха. - Ты почто остановился у Мокеева? Эта семья несчастливая. Ты вдругорядь у меня остановись. Я заезжих люблю.

И, провожая меня за ворота, крикнула какой-то бабе:

- Марь, ногу перевязала?

- Ой, матушка, неколи...

- Дура. Не тронь уж, я сама...

После ужина Мокеев, позвав меня на реку ставить верши, дорогой рассказал, что Иваниха еще недавно, лет десять тому назад, занималась обучением парней технике любви.

- Пятак брала али фунт баранок, она баранки любит с анисом. Сначала смеялись над ней, после - привыкли. А она ругалась: дураки, кричит. Это у нее первое дело дураком ругать. "За лошадями, кричит, следите, за коровами следите, скот - жалеете, а девок не жалеете?" Это она, пожалуй, верно кричала. Парни - медведи, делу этому у собак, у скотов глазами учатся, а женятся и начнут девок зря ломать, ничего не умеют. Иной с первого разу жену испортит, а после - бьет, не сладка, не охоча...

Светила луна, в воздухе стоял густой влажный запах свежескошенной травы. Старик запнулся за обнаженный корень дерева, выругался крепко, потом призвал бога и, прихрамывая, перескочил к другому рассказу.

- Ее боятся, Иваниху. Почитают. Она, брат, ух какая! Прямо скажу...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: