«…Благословенен день, когда я явился на свет! Сколько на этой круглой штуке великолепных вещей, веселящих глаз, услаждающих вкус! Господи боже, до чего жизнь хороша! Как бы я ни объедался, я вечно голоден, меня мутит; я, должно быть, болен; у меня так и текут слюнки, чуть я увижу накрытый стол земли и солнца……»
…Плавно, на собственной, отраженной от берегов волне покачивается «Смелый». Хорошо думается под мерные взлеты кровати, поскрипывание переборок. Положив книгу на грудь, капитан закрывает глаза… Жизнь! Голубым полотном струится в глазах капитана прожитое… Жизнь!..
Раздается глухой, далекий удар. Пароход вздрагивает, и в то же мгновенье смолкает машина. Капитан вскакивает. Он знает, что случилось.
Через несколько секунд капитан выбегает из каюты, спешит к правому колесу «Смелого». При свете электрического фонаря молча, напряженно движутся люди.
– Топляк?
– Он! – Уткин поворачивает к капитану наполовину освещенное лицо.
Непривычная, тяжелая тишина на пароходе – отчетливо слышно, как ластится к борту наносная волна. Лица речников зловеще бледны, движения торопливы, судорожны. И ни звука. Ли зубами, по-собачьи, рвет узел на веревке.
– Давай! – шепчет Уткин кочегару. Сбросив сапоги, рубаху, Иван Захарович ныряет в колесную дверь, из которой несет холодом; видна темная, как деготь, вода и толстые, освещенные фонарем плицы. Слышно бутылочное хлопанье, всплеск и короткий всхлип, точно Зорин задохнулся. И опять тишина.
– Грузы спустили! – докладывает сверху Хохлов.
…Отчетливо видит капитан остоповавший на реке пароход и громаду плота; медленно, неудержимо плот приближается к «Смелому», который не может ни отвернуть, ни уйти: в колесе застряло бревно, свечкой плывшее по реке.
– Иван, Иван! – зовет Уткин. Захлебывающийся, бутылочный звук повторяется.
– Он берет топляк снизу… – тихо говорит капитан. – Нужно брать сбоку, от торца плиц…
– Заходи сбоку! – кричит Уткин. Доносится глухо, непонятно:
– Уткнулся коух… коух…
– Топляк уткнулся в кожух, – поясняет капитан. – Пусть берет сбоку!
Он не повышает голоса, говорит спокойно, неторопливо, понимая, что спешка – опасный враг в такой момент.
– Иван, Иван!
– Не могу… коух… дер-и-и…
С чечеточным стуком спускается по трапу боцман, нагибается к уху капитана, обдавая горячим дыханием, шепчет: «Напирает! Шибко напирает!»
– Зацепил, а, Иван? – спрашивает капитан в дверной проем. – Ты обопрись на спицу… На нижнюю…
– Ногой не достаю.
– Так… ясно! – соображает капитан. – Правой рукой возьмись за вал…
Молчание. Плеск. Свет фонаря качается. Опять плеск. Тишина.
– Взялся рукой… Теперь легче… – хрипит кочегар.
– Обними ногами бревно…
Снова плеск и тяжелое, прерывистое дыхание.
– …Обнял…
– Вытаскивай топляк, движениями ног на себя… Проходит несколько напряженных мгновений. Затем – облегченно, со вздохом:
– Пошло!
И еще через мгновенье:
– Уткин!.. Давай!
Уткин стремглав кидается к машине, дает «полный вперед!». Пароход оживает.
– По местам! – говорит капитан и уходит в каюту.
Задыхающийся, с мокрыми космами, упавшими на лоб, Иван Захарович неподвижно сидит на полу. С кочегара течет потоками вода. Радистка насмешливо смотрит на него, вздергивает уголки губ:
– Топляк вытащить не мог! Герой!
Боцман осуждающе качает головой:
– Несправедливый ты, Нонка! Иван – молодец!.. Не умеет – научится! Он не капитан – все знать… Где ногами сожми, где рукой ухватись… Научится!
Утро назавтра – туманное, серое.
Дымка обволакивает реку, тальники, пластами струится по плоту, который почти скрывается в ней. Виден лишь толстый буксир, идущий от «Смелого». Валька Чирков нетерпеливо ходит от борта к борту, всматривается в дымку, беспокоится. Нервное и опасное дело – вести на буксире невидимый плот. Сигнальный огонек на головке скрылся в третьем часу ночи, и с тех пор Валька меряет палубу. Иногда останавливается, прислушивается к звону, поскрипыванию буксира – точно на ощупь измеряет нависшую на гак тяжесть плота, но от этого спокойней не становится. Не хватает Вальке капитана – сидел бы сейчас в кресле с подлокотниками, читал книгу.
В советах капитана первый штурман не нуждается – сам знает, куда ворочать, когда набивать и травить вожжевые: присутствие Бориса Зиновеевича необходимо ему, уверенность и спокойствие, которые ощущает спина от пристальных глаз капитана.
– Костя! – зычно кричит Валька. – Тысяча чертей! Валишь вправо…
В рубке, в тепле, в сонном запахе краски Костя Хохлов насмешливо кривит губы; зная, что замерзающий на палубе Валька не услышит его, чмокает губами и со смаком ругается. Прицелившись глазом на какую-то невидимую в тумане точку, штурвальный тихонько сваливает руль влево, так, чтобы Валька, занятый в этот миг переговорами с матросом на носовой лебедке, не сразу заметил перемены направления. После этого Костя высовывается из рубки, кричит:
– Эй ты, начальство!
– Ну, – отзывается Чирков.
– Где ты увидел, что сваливаю?
Валька прицеливается на ту же невидимую точку, что и Костя, пожимает плечами: действительно, курс верный, по всем признакам должны точно идти по створу, как и положено в этом месте Чулыма. «Чего же это я?» – думает Валька, но по привычке рявкает:
– Так держать!
– Бревно! Лежень! – ругает шепотом Костя штурмана.
Туман не прореживается. Наверное, всходит солнце: на востоке туман розовеет, раскаливается, голубые проплешины открываются в нем, но на воде туман по-прежнему густ. Все предвещает теплый день – холодок, голубые проплешины, звонкоголосое эхо.
– Каково идем? – спрашивает за спиной Вальки голос капитана.
– Нормально, Борис Зиновеевич!
Капитан осматривается. Он в бушлате и валенках; руки заложены за спину, зимняя шапка глубоко надвинута на лоб. Костя Хохлов, до этого примостившийся на лавке, тихонько пересаживается на высокий стул, специально изготовленный для штурвального. Осмотревшись, капитан кивает Чиркову:
– Дорога прямая!.. Позови-ка, Валентин, боцмана… Хохлов!
– Есть Хохлов! – кричит Костя.
– Держи прямо! Тут за мыском… – Капитан смотрит на берег, но мыска в тумане не видит. – За мыском будет поворот. Так не ворочай! Прямиком бери – вода большая! Слышишь?
– Так точно, товарищ капитан!
– Костя!
– Так точно, товарищ капитан! Я и есть Константин Иванович Хохлов, рождения тысяча девятьсот тридцатого года, беспартийный, холостой, за границей не был… Подробности в афишах! – высовывается из рубки Хохлов и, глупо помигивая, ест глазами начальство – вроде бы ничего не понимает Хохлов, а усерден до невозможности, до оторопи в ногах.
– Ко-о-с-стя! – повторяет капитан.
Хохлов дурашливо шарахается в рубку, хватает штурвал, прилипает к нему – глаза устремлены вперед, наклонена фигура, ноги напряжены. Это он изображает бдительного, зоркого рулевого. Капитан мнет улыбку в уголках губ.
– Доброе утро, капитана! – сонно улыбается боцман Ли.
– Доброе утро, Ли! Хорошо спал?
– Спасибо! Выспался, капитана… Плот поедем смотреть, что ли?
– Сейчас! Захвати папирос, махорки, радиограммы возьми у Нонны… Она знает какие!
…Осторожно, точно боясь наткнуться на берег, боцман гребет короткими веслами. Идут рядом с плотом, навстречу течению. «Смелого» уже не видно – есть только лодка да струящийся рядом поток бревен, поперечных лежней, сдвоенных бонов. На одной плитке капитан читает вырезанные на коре слова: «Коля Савин. Чичка-Юльский леспромхоз».
Кто знает, где кончит долгий путь сосновое бревно с именем паренька из чулымского поселка? Ляжет ли оно стропилом нового дома на целине, или, попав под жадные зубья пил, разойдется частичками по городам и весям? Кто знает! Может быть, на крутом завитке Вятской протоки ударит плот дикий Чулым о крутой яр и прощай Коля Савин! Как пушечный выстрел раздастся звук лопнувшего троса, освобожденная от окантовки древесина поплывет по реке, разрушая на пути запани, преграждая путь пароходам, унося сети рыбаков – никак не собрать потом лес. Захлебнется эфир точками и тире: «…Валов разбил плот Вятской тчк Чулыме организовать поимку части древесины тчк… » И поплывет бревно Коли Савина сначала по Чулыму, потом по Оби и будет плыть до тех пор к Ледовитому океану, пока не прибьется к берегу, чтобы гнить долгие годы, или же попадет в руки низового мужика-побирухи, который ни на сплаве, ни в лесу не работает, из колхоза вышел лет двадцать назад и в легком обласке бороздит Обь в поисках бревен, которые продает потихоньку на сторону, давно отгрохав себе из дарового леса хоромы. Не об этом мечтал Коля Савин, вырезая имя на сосновом кряже…