Но сорок с лишком лет тому назад поэтические красоты и прелесть Кавказа выдавались резче, рельефнее и определеннее… И как странно было видеть среди этой грандиозной могучей природы маленьких людей, мучающих себя, убивающих себя, интригующих, завидующих и даже любящих и ненавидящих. Странной казалась смерть живого существа от крошечной пульки под суровыми взглядами холодного Казбека, под вековыми чинарами, шептавшими о чем-то вечном, таинственном…
Как же не задать себе вопроса “зачем?…”. Перечтите кавказские рассказы Толстого, и вы увидите этот вопрос на каждой странице. Это вопрос высокой и вместе с тем наивной (с нашей точки зрения) души художника…
ГЛАВА IV. ПОД СЕВАСТОПОЛЕМ
Война скрывает в себе много резких противоречий: жестокость и гуманность, нашу бессознательную симпатию к ближнему и нашу вражду к нему, раз он с другими, чем мы, погонами, нашу жалость к страдающему и нашу радость при виде раненого или умирающего врага. Но эти резкие противоречия, затемненные молодостью, надеждами на крест и военные лавры, не открылись Толстому на Кавказе во всей их полноте, в чем была, между прочим, повинна и сама обстановка. Войны на Кавказе, строго говоря, никакой не было, а происходил бесконечный ряд турниров, что было давно, уже задолго до Толстого, замечено проницательным взглядом Ермолова, который, явившись на Кавказ, первым делом заявил: “Довольно за крестами гоняться, пора начать дело делать”. Совершенно другими представляются нам оборона Севастополя и севастопольская кампания вообще. Здесь Россия грудь грудью боролась с половиной Западной Европы, гораздо более культурной, лучше ее вооруженной, богатой и многочисленной, и война была страшная, грандиозная, хотя и сосредоточившаяся на ничтожном пространстве земли. Здесь же, под Севастополем, окрепла мысль Толстого и впервые является перед нами в полной зрелости.
Севастопольская кампания подготовлялась долгие годы. Россию не любили в Англии, терпеть не могли во Франции, боялись в Австрии и завидовали ей в Пруссии. И понятно, почему так оно было. Император Николай распоряжался в Европе почти так же, как у себя дома. Он читал нравоучения и делал предписания европейским монархам, как своим подданным. Укротив венгров, он стал как бы опекуном Австрии и по-отечески относился к ее тогда еще молодому монарху. Он был недоволен Пруссией за реформы 48-го года и ясно выказывал свое недовольство. Он отказался признать Наполеона III императором и отказывал ему в титуле mon frère[4]… Но его боялись, и долгое время страх сдерживал все попытки противодействия этому невиданному авторитету, напоминавшему авторитет Людовика XIV и Наполеона I.
Война началась в 1853 году, и на первых порах пришлось бороться с одной Турцией, которую до поры до времени Европа поддерживала лишь тайно; 2 июля русские войска перешли Прут и заняли Молдавию. 4 ноября была официально объявлена война, а 30 числа того же месяца адмирал Нахимов уничтожил турецкий флот при Синопе. Это взбудоражило и испугало европейцев: тотчас же после Синопской битвы французы и англичане объявили России войну, а через год началась знаменитая осада Севастополя, искупившая все предыдущие грехи этой кампании.
Граф Толстой с началом Восточной войны попросился в Дунайскую армию и был прикомандирован к главному штабу главнокомандующего графа Горчакова. Взявши отпуск, он съездил сначала к себе в Ясную Поляну, повидался там с братьями и Ергольской и немедленно же отправился на театр военных действий, решившись, по-видимому, во что бы то ни стало приобрести военные лавры, ускользнувшие от него на Кавказе.
Заметим, между прочим, что как солдат и офицер Л.Н. Толстой отличался всегда безукоризненною храбростью. Сначала, разумеется, к этой его храбрости примешивалось тщеславное желание выказать себя с самой блестящей стороны, но впоследствии осталось лишь спокойное мужество, которое он ценил как лучшее и высшее качество военного человека. В своих произведениях он не раз ставит вопрос, что можно считать храбростью и кто действительно храбр, и всегда отвечает в том смысле, что храбр тот, кто при любых обстоятельствах исполняет свой долг солдата или офицера безразлично. Не бояться смерти – не значит быть храбрым, потому что нет на свете человека, который бы не боялся смерти; зато есть много таких, которые говорят, что они не боятся, и хвастают этим. Истинно храбрые люди – солдаты – на вопрос: “а ты разве боишься?” всегда отвечают у Толстого: “а то как же?” Рваться без толку вперед, нарочно выбирать самые опасные места, когда этого совсем не нужно, гарцевать под неприятельскими пулями – совсем не значит быть храбрым, а только или тщеславным, или отчаянным, то есть человеком лишь очень и очень относительно полезным, а в большинстве случаев прямо вредным. Солдаты не считают постыдным или унизительным наклонить голову при летящей бомбе или лечь на землю, когда разрывается граната; но те же солдаты, не задумываясь, идут в адский огонь, когда это нужно. Вот она, истинная храбрость, без забот о знаках отличия, о мнении других, без ложного стыда и признаков тщеславия. Такие типы, как капитан Хлопов в “Набеге”, Тушин и Тимохин в “Войне и мире”,– подлинные храбрецы, но ничего эффектного они не совершают. Вот маленькая сценка из “Набега”, иллюстрирующая взгляды Толстого.
“Что же, он храбрый был? – спросил я капитана. – А Бог его знает: все, бывало, впереди ездит; где перестрелка, там и он. – Так, стало быть, храбрый, – сказал я. – Нет, это не значит – храбрый, что суется туда, куда его не спрашивают. – Что же вы называете храбрым? – Храбрый? Храбрый? – повторял капитан с видом человека, которому в первый раз представляется подобный вопрос. – Храбрый тот, который ведет себя как следует, – сказал он, немного подумав”.
Я вспомнил, что Платон определяет храбрость знанием того, чего нужно и чего не нужно бояться, и, несмотря на общность и неясность выражения в определении капитана, я подумал, что основная мысль обоих не так различна, как могло бы показаться, и что даже определение капитана вернее определения греческого философа, потому что, если б он мог выражаться так же, как Платон, он, верно, сказал бы, что храбр тот, кто боится только того, чего следует бояться, а не того, чего не нужно бояться. Мне хотелось объяснить свою мысль капитану. – Ну, уж этого не умею вам доказать, – сказал он, накладывая трубку, – а вот у нас есть юнкер, так тот любит пофилософствовать. Вы с ним поговорите. Он и стихи пишет”.
Я для того выписал целиком всю эту маленькую сценку, чтобы читатель увидел и еще один элемент храброй души, как она является перед нами в произведениях Л. Толстого. Этот элемент – простодушие, граничащее иногда с наивностью ребенка. На самом деле, припомните Тушина, по-детски застыдившегося, когда его увидели без сапог, или Тимохина, постоянно краснеющего, раз к нему обращаются с речью; того же Хлопова, “что-то уж очень долго набивавшего в углу трубку”, то есть попросту плакавшего после получения весточки от своей старухи матери. Ведь это все дети, большие, хорошие дети, в чистом сердце которых грязь жизни не оставила ни одного пятна… Эти храбрецы – дети народа, сохранившие все духовные связи с породившей их почвой.
Эту-то храбрость видел перед собой постоянно граф Толстой, эту-то храбрость он уважал и ценил и ее-то старался выработать в себе. Расширьте теперь область ее применения, выведите ее из лагеря или с поля сражения, и вы получите то редкое и драгоценное качество, которое может быть названо мужеством жизни. И оно, как и храбрость, принадлежит прежде всего народному (но не интеллигентному) духу и составляет красоту его.
Надо быть большим человеком и обладать проницательным взглядом художника, чтобы рассмотреть эту красоту и уметь любоваться ею. Толстой сумел сделать это, и почва для любви к народу и сердечной к нему привязанности была готова. Нехлюдовщина, теоретическое признание ответственности перед мужиком, красивые фразы просветительной философии отчасти на Кавказе, но главным образом под стенами Севастополя, сменились другим, более прочным и высоким чувством – любовью и преклонением перед красотой народной души. Пока эта красота выражалась прежде всего в храбрости. Впоследствии, как увидим, Толстой рассмотрел и большее – мужество жизни.
4
Mon frère – мой брат (фр.).