— Да, — говорю я.

— А я, — продолжает отец, — тут у него в городе всего два раза и был. А он ко мне приехал, глянул — у нас хозяйство, семь кур, — и погнал с матерком: зачем вам, мол, это надо. Ну, а я их, гляди, до сих пор держу…

А в Дом офицеров, на второй этаж, всё поднимаются и поднимаются люди. Пришли проститься и местные писатели. Покойный их не жаловал — слишком малые амбиции, не тот размах!.. Ну что же, теперь у него пышные похороны, а у них "серая" жизнь. Что лучше?!

Подходят к гробу казаки, военные, бизнесмены. Для них он был офицером и "великим русским писателем", вошедшим в учебники литературы. А был ли он таковым хотя бы для себя самого, когда оставался один в неуютной холостяцкой квартирке?! Где сосредоточилось единственное его богатство — полка собственных книжек…

Но что же было тогда, в одну из тихих ночей (собаки не выли целую неделю)? В изнуряющей бессоннице я ловила радиостанции на портативном приемнике. И вдруг среди моря попсы, "гопов" и "стопов", среди запинающихся, косноязычных бормотаний ди-джеев, попала я на романс Лермонтова "Выхожу один я на дорогу". Это было таким неожиданным, оглушающе-большим чудом, таким потрясающим событием, что я не смогла, не сумела сдержать слёз. Вся убогость, загнанность, повседневная скорбь здешней жизни вдруг совершенно испарилась, исчезла, растворилась, и в те минуты, пока длилась мелодия, я почувствовала себя совершенно здоровой. Как прежде… Невозможно было сдержать восторга перед неземным чудом. Как? За что? Почему? “Только одухотворенность спасительна, — беззвучно твердила я. — Главное, чтобы она не была ложной…”

Человек даже не подозревает, что вся его жизнь находится под диктатом слова — своего, чужого, написанного, прочитанного, услышанного… И между слов он растет, совершает свои главные дала, стареет… "Не хочу оставаться одна. Пусть любовь будет сильнее смерти", — твердила я.

Отпевали Дёгтева во дворе его дома. Улица Карла Маркса — самый центр города, из четырехэтажной хрущевки когда-то открывался прекрасный вид на местное море — Воронежское водохранилище. Теперь дёгтевский дом со всех сторон "обжат" высокими новоделами — не осталось ни вида, ничего. Только деревца у подъезда хрущевки, бельишко на балконах, исписанный непристойностями подъезд… Убогая советская жизнь. Но она почему-то кажется живее, чем уродливые, построенные "сапогами" элитные современные дома — бездушно-пустые, насёленные чужими людьми. С верхних этажей недолго поглазели на непривычное зрелище, потом ушли — чтобы не перегружаться тяжелыми эмоциями. И этих людей он хотел "завоевать", поразить своими рассказами!.. Для них мучился, не спал ночей, корпел над рукописями. Нет, ничего им не нужно. А тем, кто живёт в хрущевках, — уже не нужно…

Гроб поставили на табуретки, ветер трепал белые одежды, обрамляющие покойного. Батюшка, высокий, согнутый тростиной, с редкой бородой, большим крестом на груди, управлялся один — читал положенные молитвы, кадил, а после произнес небольшую проповедь. Ветер был злой, пронизывающий, вышибал слёзы. Может, поэтому отпевали Дёгтева без свечей — они всё равно бы погасли. Батюшка свершал обряд — он подчеркнул это для нас — по казацкому обычаю, называя покойного не "рабом Божьим", а "казаком".

Потом священник говорил — очень просто, обыденно — о том, что главная жизнь человека свершается внутри его, а не вовне. Меня поразили эти слова необыкновенно. Не то, чтобы я этого не знала. Но они были выговорены так легко, привычно. Давно известная вещь!.. Забытая нами в суете. И вдруг я подумала: а может, вся наша беда — литературы и писателей — в том, что сейчас народилось множество людей, у которых нет этой внутренней жизни?! Вообще нет! Намека даже. Вот и приходится умирать вместе со всеми. Медленно и мучительно убивать в себе остатки внутренней жизни. Потому что ты не один в слове, ты связан им тысячами незримых нитей с людьми. А они давно уже живут только внешними раздражителями, отсекая "ненужное". Ой, не знаю, не знаю…

И вот — кладбище. Центральная аллея, где упокоены Герои России, доктора юридических наук (почему-то именно их надгробия упорно попадались мне на глаза) и другие лучшие люди города, встретила нашу процессию весенней распутицей, лужами. Гроб к могиле несли на руках, оркестр рвал душу. Пока шли, я вспоминала наш маленький деревенский погост, где похоронен дядя Жора. Его жена, моя крёстная, очень любила своего непутёвого мужа. На могильном холмике — самая простая пирамидка из металлических прутьев с крестиком вверху, на табличке даже нет фотографии. Как-то мы заговорили с крестной о памятниках, о том, у кого что стоит, каких денег это стоит… "А я Вальке (дочери) говорю: ды не надо мне ничо! Вы мне при жизни создайте условия. А то в гроб уложили и хвалются: мы де, матери мраморную плиту поставили!"

У зияющей могилы — последнее прощание. "Кто хочет сказать?" — спрашивает русоволосый распорядитель похорон. Пауза длится и длится. Говорить, вроде уже и не о чем — Дёгтев уж точно никого не услышит. Ничего ему не нужно — ни венков, ни аллеи Славы, ни дорогого надгробия. Неудобная заминка — ждут отец и мать, сёстры, дети, жены — бывшая и нынешняя. Вернее, теперь уже вдовы.

— Давайте я скажу. Он был разным. Но он был честным писателем, — дальше я не помню о чём говорю, помню совершенно живые — ни одного седого — волосы Дёгтева (их трогает порывистый ветер) и совершенно мёртвые, недвижимые его, фиолетового цвета руки.

Краткие, неуклюжие речи у гроба, плачет мать: "Ой, худо мне!", и кричит — в искривленные губы тщетно пытаются всунуть валидол. Кричит: "Прости, сынок!" Но в чём она виновата?! Что родила его под звуки шолоховского фильма?! Что всю жизнь, по сей день, работала, не покладая рук?! Что не могла оценить его трудов и успехов?!

Похоронная команда слаженно опускает гроб в могилу. Под автоматные залпы, которые дают курсанты местного лётного училища. Форма — с голубыми петлицами. Под цвет неба… А небо сегодня серое, грозит дождём. "Не для меня придёт весна, Не для меня Дон разольётся…" Хочется петь и плакать.

Либералы Дёгтева не голубили. Хотя и связываться с ними он остерегался, хорошо понимания силу космополитического литературного "лобби". Он, "потомок Куприна", выше "серости", над "схваткой". Была в этой позиции не изощренная столичная хитрость, а неуклюжий воронежский расчет (мне, его землячке, хорошо понятный). Да, эффектным словом в рассказе рубануть, это не то, что честно (т.е. по нынешним временам безвестно, будь ты хоть самим Шолоховым по дарованию) идти по жизни.

Всегда, читая Дёгтева, вспоминала я слова Льва Гумилёва: "Среди нас бродят потомки скифов, гуннов, исчезнувших народов…" Дёгтев, манифестант "русского", был, конечно, "степняком", а не "казаком". Он даже внешне походил на потомка кочевника, любил ханскую "пышность", "гаремы". Ничего удивительного тут нет — родился на земле "дикого поля". Древняя степняцкая кровь как раз и давала ту первобытную силу, энергию, которая поражала в его вещах. Помещенный в другой "контекст", он всегда жил в состоянии внутреннего конфликта с чужой окружающей средой. Часто, по иронии судьбы, обвиняя её в "серости" и "нерусскости".


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: