За первым аккордом очеловечивающийся в потрясении зверёк взял второй, потом третий. Органно размахнувшись звуком, стал исполнять "Прелюд" Рахманинова, заполняя остолбеневший лес и стражу предсмертною, рыдающей тоской.
— Ты что-о-о-о? — придушено, остервенело взбеленилась подручная у главной жрицы. Уже готовились изобразить все её мускулы и кости вертлявость торжества "семь-сорок", чтобы неистово шпынять визгливым ногодрыганьем кончину доходящего на дубе Хрисламского свиненка, терзать его сознание и уши их праздником души в честь Бафомета, Мордехая и Эсфири.
Но эта волосатая! упрямая! скотина! вдруг опросталась чем-то похоронно-гойским!
— Ах ты бляди-ина! — и размахнувшись голою ступнею, намереваясь хряснуть ею по обезьяньей морде, наткнулась Озя вдруг на оскал. Над желтыми звериными клыками обезьяны дрожали и змеились губы. А в шерстяной груди свирепо зарождался предостерегающий и грозный рык. Гляделки исполнителя-тапера при обряде накалялись рубиновым огнем — под непрерывный и минорный рокот погребальной скорби. Отдернула ступню и отскочила: всполошенно, панически ломилось в ребра сердце — прокусит ведь тварь ногу и раздробит клыками кость!
Ядир впитал бунт обезьяны в память, присовокупив этот — второй за сутки бунт, к Иосифу, когда тот приколачивал к кресту плоть малого свиненка: растерянным и неподвластным контролю состраданьем подернулось лицо недавно взятого в команду.
— Пи-и-и-ить... — вторично затухающе прошелестело сверху.
Кокинакос вздел губку ввысь, понес к распятому. Сочились, падали на грудь ему, на землю капли из насыщенной жгучим маринадом греходержцы .
Приблизился, поднял её к меловому лицу, где жадно распахнулись обескровленные губы.
"Не пей, сын мой. Отверни свой лик" — втек в сердце, в память отрока неведомый и мягкий голос. Он был неодолим своею властью. И сострадание, заполнившее всклень сей голос, как уксус губку, врачующим бальзамом растеклось по тельцу, глуша в нем нестерпимость огненного жженья в ранах.
Сомкнулись в послушании губы малыша. Напрягая силы, он отвернул лицо от губки и поднял голову к Тому, кто пролил на него сочувственный бальзам.
Захлебываясь родничковым, наконец-то прорвавшимся плачем, позвал истерзанный дитёныш Пришедшего к нему с высот:
— К тебе хочу... возьми Русланчика, скорей... возьми к себе, мой Боженька, я все стерпел и не поддался им, как ты велел!
Взмолившийся, обученный отцом, осознавал, что говорил: Создатель велел терпеть муки ради того, чтобы не поддаваться им, Антихристам, извечно толпившимся под распятыми.
И тонкий, серебристый вскрик младенца, только что обессилено просившего пить, вдруг стал крепнуть клекотом орленка, лепя слова и фразы на отгоревшем, вытравленном из славянских душ языке — сплетая из них грозный жгут молитвы, сцеплявшей монолитно некогда две великих ветви индоариев.
Оцепенела стая под младенцем и драл мороз по коже от протыкавшей уши молитвенной первосути ребенка-воина, впрямую обращавшегося к небесам:
— Отче наш! Иже еси на небеси! Бисми-ллахи-ррахмани-ррахим! Помоги нам, Боже! Сотворены мы от перстов твоих. И будем достойны их чистотой телес и душ наших, которые никогда не умрут. Матерь Сва сияет в облаках и возвещает нам победы и гибель. Но не боимся этого, ибо имеем жизнь вечную. И так до конца будет в последний час тризны всякого, кто умер за землю свою!
Взмыл напоследок трепетно звенящий вскрик младенца, пронзил навылет облака. Истончаясь и слабея, отшелестел последними словами:
— Иду, Боже Перун, в синие луга твои, во имя Отца и Сына и Святаго Духа! Аминь!
"Иди. Ныне принимаю" — ответилось ему. Упала на грудь головка, успокоилась с тихой улыбкой. Взлетело ввысь неслышным махом крохотное светозарное облачко и зависло над дубом. Чтобы, выждав положенное над павшей в битве плотью, помчать затем, ускоряясь, ввысь, в бездну грозово-синего пространства, уменьшая под собой бескрайний морской размах — сжимая его сначала в озеро, затем в лужицу, затем в бирюзовую тарелицу с малахитовым мазочком самурского бора на краю.
(Газетный вариант)
Николай Переяслов КАК ЧИТАТЬ ЮРИЯ ПОЛЯКОВА?.. (Вместо рецензии на роман "Грибной царь. Вся жизнь и 36 часов почти одинокого мужчины" (Москва: "Росмэн", 2005).
1.
Думаю, всё чаще выступающий в роли литературного критика молодой и многообещающий прозаик Роман Сенчин не совсем прав, говоря в статье "Не без юмора" ("Литературная Россия" № 40 от 7 октября 2005 года), что "о произведениях Полякова критики очень мало и редко пишут" и что "его романы и повести не вызывают публичных дискуссий". Автор, по-видимому, успел подзабыть о тех критических бурях (или же, по своей молодости, просто не застал их), которые клокотали в нашем обществе на рубеже 90-х годов вокруг "ЧП районного масштаба", "100 дней до приказа", "Демгородка", "Козлёнка в молоке" и других произведений этого яркого и, пожалуй, самого талантливого из родившихся в 1950-е годы писателей прозаика. Подобные страсти в истории российской литературы можно припомнить разве что в связи с постановкой булгаковской пьесы "Дни Турбинных" в 1920-х годах или солженицынским "Архипелагом ГУЛАГом". А то, что ни демократические, ни патриотические СМИ не разразились "круглыми столами", посвящёнными обсуждению таких вещей Полякова как "Небо падших", "Замыслил я побег" или только что вышедшего романа "Грибной царь", говорит лишь о том, что со страной и её народом происходят некие глобальные и, боюсь, что уже необратимые перемены. Сегодняшняя Россия стремительно утрачивает свою коллективистскую ментальность и начинает жить по ворвавшимся к нам с Запада законам индивидуализма. Нет больше единого всероссийского "хора", каждый отныне поёт свою собственную "арию", дудит в свою индивидуальную "дуду". Поэтому и публичные дискуссии, которые ещё недавно сотрясали собой практически всё общество, раздробились и распались в наши дни на множество не зависимых друг от друга и порою никак между собой не перекликающихся частных мнений, высказываемых без малейшего расчёта на то, чтобы вызвать ими какой-либо общественный резонанс. Общественный резонанс — это ведь, прошу прощения, не что иное, как пиар, а кто же сегодня станет кого-то пиарить бесплатно? (Тем более — себе самому же в убыток!..) Поляков — он ведь для очень многих пишущих является не столько коллегой по творчеству, сколько конкурентом, причём, довольно-таки серьёзным конкурентом, о котором лучше не только не спорить на газетно-журнальных страницах, ещё больше раскручивая тем самым его популярность, но вообще — помалкивать, не упоминая о его существовании и способствуя этим его тихому забвению...
2.
Посмотрим же, о чём надо в первую очередь помнить, знакомясь с новым романом Юрия Полякова. На мой взгляд, наибольшая "сложность" его прозы заключается в том, что главное в его повестях и романах содержится не столько в самих перипетиях их сюжетов, и даже не столько в тех идеях, которые напрямую декларируются автором и его персонажами по ходу прямого развития событий его произведений, сколько — в тех второстепенных, казалось бы, деталях, которые, составляя собой побочный фон повествования, как раз и придают ему на самом деле по-настоящему жизненную полноту и узнаваемость. То есть — в обрывках разговоров и воспоминаний, в мимолётно отмеченных изменениях окружающей реальности, в выплывающих между делом подробностях вчерашнего быта, в случайно попавших в авторское поле зрения сценках уличной жизни, в личных наблюдениях над тем, как меняют человека любовь, деньги, власть или внезапные трудности, в тончайших нюансах человеческих характеров и множестве других "мелочей", без которых настоящая литература превращается в мёртвые, искусственно сотворённые из россыпи случайных слов, тексты. Сюжет в произведениях Полякова — это, по большей части, не более как путеводная нить, тропинка для того, чтобы, как по знаменитому саду камней, провести читателя по территории романа или повести, дав ему возможность увидеть каждую из разложенных по ходу этого странствия мыслей. Пространство поляковских произведений настолько плотно нашпиговано правдой жизни, что этого сразу даже не замечаешь. Это как с водой, которую чувствуешь на теле, когда она льётся на тебя редкими дождевыми струйками, но которую совершенно не ощущаешь вокруг себя, когда плаваешь в тёплом море или озере. Так и имеющиеся в тексте художественные образы или приметы окружающей эпохи — на них обращаешь внимание только тогда, когда они редки и не сливаются в сплошной фон, а когда из них соткано практически ВСЁ произведение, то большинство из них обнаруживаешь, только оглянувшись на прочитанное ещё раз.