— Что ж, им придется остаться при своем желании.
— Вы не понимаете, — сказал я. — В их жизни не случалось ничего подобного. Вот уже почти тридцать лет. Старики, пожалуй, еще помнят мою тетушку и мою мать, но на памяти тех, кто помоложе, ни одна миссис Эшли не приезжала в церковь. Кроме того, вы должны просветить их невежество. Им приятно, что вы приехали из заморских краев. Откуда им знать, что итальянцы не чернокожие!
— Прошу вас, успокойтесь, — прошептала она. — Судя по спине Веллингтона, на козлах слышно все, что вы говорите.
— Не успокоюсь, — настаивал я, — дело очень серьезное. Я знаю, как быстро распространяются слухи. Вся округа усядется за воскресный обед, качая головой и говоря, что миссис Эшли — негритянка.
— Я подниму вуаль в церкви, и ни минутой раньше, — сказала она. — Когда опущусь на колени. Пусть тогда смотрят, если им так хочется, но, право, им не следовало бы этого делать. Они должны смотреть в молитвенник.
— Наше место отгорожено высокой скамьей с занавесями, — объяснил я.
— Когда вы опуститесь на колени, вас никто не увидит. Можете играть в шарики, если хотите. Ребенком я так и делал.
— Ваше детство! — сказала она. — Не говорите о нем. Я знаю его во всех подробностях. Как Эмброз рассчитал вашу няньку, когда вам было три года. Как он вынул вас из юбочки и засунул в штаны. Каким чудовищным способом он обучил вас алфавиту. Меня ничуть не удивляет, что в церкви вы играли в шарики. Странно, что вы не вытворяли чего-нибудь похуже.
— Однажды натворил, — сказал я. — Принес в кармане белых мышей и пустил их бегать по полу. Они вскарабкались по юбке одной старой дамы с соседней скамьи. С ней случилась истерика, и ее пришлось вывести.
— Эмброз вас за это не высек?
— О нет! Он-то и выпустил мышей на пол.
Кузина Рейчел показала на спину Веллингтона. Его плечи напряглись, уши покраснели.
— Сегодня вы будете вести себя прилично, или я выйду из церкви, — сказала она.
— Тогда все решат, что у вас истерика, — сказал я, — и крестный с Луизой бросятся вам на помощь. О Господи…
Я не закончил фразы и в ужасе хлопнул рукой по колену.
— В чем дело?
— Я только сейчас вспомнил, что обещал приехать вчера в Пелин повидаться с Луизой. Совсем забыл об этом. Она, наверное, прождала меня целый день.
— Не слишком любезно с вашей стороны, — сказала кузина Рейчел. — Надеюсь, она вас как следует отчитает.
— Я во всем обвиню вас, — сказал я, — и это будет сущей правдой.
Скажу, что вы потребовали показать вам Бартонские земли.
— Я бы не просила вас об этом, — заметила она, — если бы знала, что вам надо быть в другом месте. Почему вы мне ничего не сказали?
— Потому что я совсем забыл.
— На месте Луизы, — сказала она, — я бы обиделась. Для женщины худшего объяснения не придумаешь.
— Луиза не женщина, — сказал я. — Она моложе меня, и я знаю ее с тех пор, когда она бегала в детской юбочке.
— Это не оправдание. Как бы то ни было, у нее есть самолюбие.
— Ничего страшного, она скоро отойдет. За обедом мы будем сидеть рядом, и я скажу ей, как хорошо она расставила цветы.
— Какие цветы?
— Цветы в доме. Цветы в вашем будуаре, в спальне. Она специально приезжала расставить их.
— Как трогательно.
— Она полагала, что Сиком не справится с этим.
— Я ее понимаю. Она проявила тонкость чувств и большой вкус. Особенно мне понравилась ваза на камине в будуаре и осенние крокусы у окна.
— А разве на камине была ваза? — спросил я. — И у окна тоже? Я не заметил ни ту, ни другую. Но я все равно похвалю ее. Надеюсь, она не попросит описать их.
Я взглянул на кузину Рейчел, рассмеялся и увидел, что ее глаза улыбаются мне сквозь вуаль. Но она покачала головой.
Мы спустились по крутому склону холма, свернули на дорогу и, въехав в деревню, приближались к церкви. Как я и думал, у ограды стояло довольно много народу. Я знал большинство собравшихся, но там были и те, кто пришел только из любопытства. Когда экипаж остановился у ворот и мы вышли, среди прихожан началась небольшая давка. Я снял шляпу и подал кузине Рейчел руку.
Мне не раз доводилось видеть, как крестный подает руку Луизе. Мы пошли по дорожке к паперти. Все взгляды были устремлены на нас. До самой последней минуты я ожидал, что в столь непривычной роли буду чувствовать себя дураком, но вышло совсем наоборот. Я испытывал уверенность, гордость и какое-то непонятное удовольствие. Я пристально смотрел прямо перед собой, не глядя ни вправо, ни влево, и при нашем приближении мужчины снимали шляпы, а женщины приседали в реверансе. Я не помнил, чтобы они хоть раз так же приветствовали меня, когда я приезжал один. В конце концов, для них это было целое событие.
Когда мы входили в церковь, звонили колокола, и все, кто уже сидел на своих местах, оборачивались посмотреть на нас. Скрипели сапоги мужчин, шуршали юбки женщин. Направляясь через придел к нашему месту, мы прошли мимо скамьи Кендаллов. Краешком глаза я взглянул на крестного: он сидел с задумчивым лицом, нахмурив густые брови. Его, несомненно, занимал вопрос, как я вел себя последние двое суток. Хорошее воспитание не позволяло ему смотреть ни на меня, ни на мою спутницу. Луиза сидела рядом с отцом, чопорная, прямая как струна. По ее надменному виду я понял, что все-таки оскорбил ее. Но когда я отступил на шаг, чтобы пропустить кузину Рейчел вперед, любопытство взяло свое. Луиза подняла глаза и уставилась на мою гостью, затем поймала мой взгляд и вопросительно вскинула брови. Я притворился, будто ничего не заметил, и закрыл за собой дверцу. Прихожане склонились в молитве. Непривычно было ощущать рядом присутствие женщины.
Память перенесла меня в детство, в те дни, когда Эмброз стал брать меня в церковь и мне приходилось стоять на табурете и смотреть поверх спинки передней скамьи. Следуя примеру Эмброза, я держал в руках молитвенник — часто вверх ногами — и, когда наступало время произносить слова ответствия, как эхо, повторял его бормотание, нисколько не задумываясь над смыслом. Став повыше ростом, я всегда отдергивал занавеси и разглядывал собравшихся в церкви, наблюдал за пастором и мальчиками-хористами, а еще позже, приезжая из Харроу на каникулы, поглядывал на Эмброза, который, если проповедь затягивалась, дремал, скрестив руки на груди. Теперь, когда я вступил в пору зрелости, церковь стала для меня местом размышлений. Но — и я с сожалением признаюсь в этом — размышлений не над моими слабостями и недостатками, а над планами на ближайшую неделю, над тем, что надо сделать на полях или в лесу, что надо сказать племяннику Сикома, какие распоряжения я забыл отдать Тамлину. Я сидел на нашей скамье в полном одиночестве, замкнувшись в себе; ничто не нарушало течения моих мыслей, никто не претендовал на мое внимание.
Я пел псалмы, произносил ответствия, следуя давней привычке. Но в то воскресенье все было иначе. Я постоянно ощущал близость кузины Рейчел. Не могло быть и речи, будто она не знает, что и как ей следует делать.
Казалось, она всю жизнь по воскресеньям посещала англиканскую церковь. Она сидела, не сводя с викария серьезного взгляда, и, когда пришло время преклонить колени, я заметил, что она действительно опустилась на колени, а не просто сделала вид, оставаясь сидеть, как мы с Эмброзом. Она не шуршала платьем, не вертела головой, не глазела по сторонам, как миссис Паско и ее дочери — их скамья находилась в боковом приделе, и пастор не мог их видеть.
Когда мы запели гимн, она откинула вуаль, и я видел, как шевелятся ее губы, хоть и не слышал голоса. Мы сели, чтобы выслушать проповедь, и она снова опустила вуаль.
Я принялся размышлять о том, какая женщина последней сидела на местах семейства Эшли. Может быть, тетушка Феба, которая и здесь вздыхала о своем викарии, или жена дяди Филиппа, отца Эмброза, которую я никогда не видел?
Возможно, здесь сидел и мой отец, прежде чем отправился воевать с французами и погиб, и моя молодая, болезненная мать, пережившая отца, как рассказывал Эмброз, всего на пять месяцев. Я никогда не думал о них, не ощущал их отсутствия — Эмброз заменил мне обоих. Но теперь, глядя на кузину Реичел, я вдруг подумал о матери. Преклоняла ли она рядом с моим отцом колени, сидела ли во время проповеди, устало откинувшись на спинку скамьи и сложив руки?