– Знаешь, я как-то отвыкла от тебя, – честно сказала она. Она всегда старалась говорить то, что у нее на уме и на сердце. – Но ты приезжай. Когда ты приедешь?
– Скоро, – сказал я, полный смутной тревоги.
– Хорошо, – сказала она. – Ты меня прости, у меня тут как раз врач...
– Что ж ты сразу не сказала?
– Ну... ты звонишь издалека.
Я вернулся через две недели после звонка. Был конец ноября, и Ленинград тоже покрылся снегом. Только на Севере снег был чище. Я хотел сразу поехать к ней, но она сказала по телефону:
– Лучше приходи ко мне на работу.
– Разве ты работаешь? – удивился я.
– Да, – сказала она. – Третий день. Дима устроил в универе, в лабораторию. Не рисовать же на улице...
Досконально изучив за пять лет катакомбы филфака, я и не подозревал об этой, всего через двор, лаборатории кафедры физиологии высших животных. Я прошел через здание филфака, которое некогда было дворцом, а теперь походило на захламленное складское помещение, на кладовку, куда свалили за ненадобностью нежные гуманитарные науки, вышел во двор и нырнул под арку. Приходил я сюда редко, не чаще раза в год и только по делу, и ничего во мне не вздрагивало, и не хотелось заново стать студентом, и мои обрюзгшие, оплешивевшие сокурсники, превратившиеся в солидных преподавателей, были мне столь же неинтересны, сколь и я им. О своей молодости я здесь никогда не вспоминал.
Улитка ждала меня.
– Здравствуй, – сдержанно улыбнувшись, шагнула она ко мне, и я обнял ее. Но объятие наше вышло спокойным, и я подумал: в самом деле, как быстро мы отвыкаем друг от друга. Хотя от прикосновения к ней, от знакомого ее запаха у меня закружилась голова, и мне понадобилось усилие, чтобы не выдать себя. Сдержанность в чувствах – стиль нынешней молодежи, и я не рискнул выглядеть старомодно.
Улитка будто поблекла за нашу разлуку, ее медные с позолотой волосы грустно распрямились, большие близорукие бирюзовые глаза смотрели не в свою сумасшедшую даль, а просто перед собой, будто что-то утратилось, и в движениях ее, обычно легких, порывистых, появилась какая-то неуверенность; улыбка на смуглом азиатском лице выглядела виноватой, а ямки в уголках своенравных губ стали глубже и затемненней, как у горько затаившегося человека. И все же это была она, эльфическая, бестелесная и телесная, одинокий белый зонтик с головы одуванчика, тычинка, летящая по воле ветра неведомо куда, щурясь на солнечные небеса.
– Подожди меня, – сказала она, – я скоро освобожусь.
Рядом за стеной раздавался безнадежный собачий лай.
– Что ты тут делаешь?
– Кормлю кошек и собак. А еще белых мышей. Знаешь, мне с ними легче, чем с людьми. Они добрые, беспомощные, они не умеют обижать.
– Зато вы их обижаете. Ты их кормишь, а потом им отрезают головы...
– Я этого не вижу...
Строго говоря, это была не лаборатория, а лишь ее подсобная служба: кормокухня, дежурка – три маленькие кривые комнатенки, да еще где-то там тюрьма. В первой комнатушке, кроме холодильника и стеклянных шкафов, была клетка с волнистыми попугайчиками. Во второй – газовая плита, на которой стояла большая кастрюля с рисовой кашей для кошек. Меня Улитка посадила на стол в третьей комнатушке. На столе была амбарная книга. В книгу заносился приход и расход собак, мышей и кошек. Животные выдавались по заявкам с подписями и печатью. Справа от меня было окно, веющее холодом, за ним уже стягивались сумерки, а передо мной – дверь, за которой возилась возле плиты Улитка. Она варила кашу, добавляя концентрированное баночное молоко. Через дверь мы и разговаривали.
– Тетки сгущенку домой уносят, а я даю двойную порцию, нечего у кошек красть... Ой, знаешь, а от мышей можно подхватить чуму. Они кусаются, одного нашего сотрудника укусила чумная мышь. А еще можно заразиться, если на руках есть ссадины. Меня тоже чуть не укусила мышь. Но я сразу протерла пальцы перекисью водорода. Надеюсь, ничего не будет. А знаешь, – со знакомой звонкой интонацией радостного возбуждения сказала она, – они такие умные! Они все понимают. Они чувствуют человека, его характер, настроение. Если их боишься, они сразу это чувствуют и становятся агрессивными. Из клетки их надо брать только за хвост. Если берешь решительно, они не дергаются, они покорно висят вниз головой и не возникают. А если ты не в себе – обязательно укусят. А собаки... они все время лают, они тоже все чувствуют. Они понимают, что ничего хорошего их не ждет.
– По-моему, это совсем не то, чего ты хотела...
– Да... но я их жалею. Кормлю... На меня они не лают.
– Это совсем не то, – сказал я, будто теперь она посягала не только на свои недавние планы, но и на мои в придачу.
– А, неважно, то или не то... – поморщившись, тряхнула она головой, будто вдруг согласившись, что мечты мечтами, а жизнь жизнью. Казалось, она хотела вернуть меня туда, откуда сама же и увела.
Тем временем каша сварилась, и Улитка перевалила ее из кастрюли в большой алюминиевый таз.
– Хочешь посмотреть на моих бедных кошек?
Я покачал головой.
– Почему?
– Они прооперированные, в бинтах?
– Да, есть несколько...
– Не хочу.
– Бедный, у тебя слабые нервы. Фу, какая горячая! Надо остудить. Ты можешь пока вынести ее на крыльцо. А я отнесу мяса собакам.
– А собаки здоровые?
– Здоровые.
– Я схожу вместе с тобой.
Собаки сидели по большим клеткам, где можно было разместить и тигров. Собак было пять, крупных дворняг разного возраста и неясной масти. Увидев нас, они еще пуще залаяли, жалуясь на свой удел и в то же время понимая, что мы им не поможем. Улитка просунула между толстыми прутьями клетки по кости с мясом, и собаки, даже не повиляв в благодарность хвостом, как-то обреченно принялись за еду.
– Давай их выпустим, – сказал я. – Пусть бегут...
– Зима... Они умрут с голоду.
– Не умерли же до сих пор. Вон какой старый пес. Выпусти. Свобода дороже.
– Им не нужна свобода. А меня уволят. Мне нужно работать.
Старый пегий кобель с напрягшимся красным мужским органом даже есть не хотел. Тревога за свою жизнь была в нем сильнее голода, и он просительно побрехивал в нашу сторону, словно понимая, о чем разговор. То и дело он вскакивал с холодного цементного пола и подбегал к решетке, и я заметил, что задние ноги его плохо слушаются.
– Как ты можешь работать в такой живодерне?
– Знаешь, – сказала Улитка, близоруко поглядев мимо меня, – мне сейчас все равно. Скорей бы зима прошла. Я хочу лета, солнца...
Наконец все были накормлены, Улитка заперла двери, но входная не запиралась, заело замок, и Улитка махнула рукой:
– А ну их! – будто оставив зверям шанс на нечаянное освобождение.
– Пойдем пешком, – сказала она, и мы пошли – сначала по двору Двенадцати коллегий, затем по набережной и через Неву по Дворцовому мосту. Дул ледяной ветер, но поверхность воды еще не схватило, и возле гранитных быков моста, быстро работая лапками против сильного течения, держалась стая уток. Кто-то, перегнувшись через перила, бросал им куски хлеба.
– Они тоже замерзнут, – вздохнула Улитка. – Никто не знает, сколько их останется к весне. Почему они, глупые, перестали улетать?
Я думал, мы пойдем к ней домой, но после «Лавки художников», что на Невском проспекте, она вдруг предложила:
– Знаешь что, сходим в кино...
Два часа мы потеряли на какую-то муру, а когда вышли в холод и тьму и отчаянный неуют нашего городского предзимья, Улитка сказала:
– Ты просто проводи меня, и все. Ладно? Я устала. Я хочу побыть одна. Мне все равно сейчас ничего нельзя.
Она следила за выражением моего лица, но я просто кивнул:
– Хорошо.
Она действительно выглядела утомленной.
– Я еле выползла из этого воспаления легких, – словно оправдываясь, сказала она. – Почти месяц...
– Ты еще при мне стала кашлять.
– Да... Все из-за улицы. Сидишь целый день в колготках...
– Я же говорил: теплей одевайся. Сколько раз говорил...