По глупости, желая разжалобить, я сказал принцу, что всегда хотел предложить руку и сердце его сестре.
Наверное, и принц, и нищий могли бы открыть мне новый мир — мир боли и смерти. Этого не произошло. Я не почувствовал никакой боли. Я также не умер. Сначала я подумал, что слишком пропитан наркотиками, чтобы умереть или ощутить боль. Потом я сообразил, что, должно быть, я никогда не был человеком.
Пытарь отрубил мне кисть правой руки, затем он извлек из меня сердце — все эти вещи он передал принцу. Тот уехал. Мы остались вдвоем — я и старый хиппи.
Пытарь обрубил мне обе руки по плечо, затем обрубил ноги и разбросал их по полу. Места срезов были белые, плотные и гладкие, как у спиленных древесных стволов. Оказалось, внутри я состою из однородной массы, напоминающей сыр или древесину. Я узнал, что никогда не был соткан из того сложно упорядоченного переплетения изнанок, которое принято называть «плотью и кровью». Почему же тогда меня обуревали такие страсти, почему я с такой жадностью вонзал зубы в мясо, пил вино, вдыхал холодный воздух, ласкал женщин и обрушивал на их тела посвистывающие удары плеток? И зачем нужно было мое странное сердце, если оно не разгоняло кровь, не имело никаких физиологических функций, ни к чему не подсоединялось?
Пытарь работал молча, как скульптор. Он устранил весь центр моего тела, проделав во мне дыру Теперь я представлял из себя нечто вроде рамы в стиле рококо, увенчанной украшением в виде головы. Я так и не испытал никаких физических ощущений — я был анестезирован насквозь. Каждые полчаса Пытарь наполнял трубку. Я понял, что дышу не с помощью легких, а посредством пор, как губка. И этими бесчисленными внутренними порами я и впитывал тяжелый старательный дым.
Когда рассвет замаячил в окнах, я был «готов». На прощанье Пытарь омыл меня в тазу (вода даже не порозовела). Я был как колесо. Пинком ноги он попрощался со мной.
С трудом добрался я до лагеря хиппи (а куда еще я мог податься?). Мне пришлось заново учиться держать равновесие и поджимать голову, чтобы она не мешала при перекатывании. Я вспомнил те времена, когда был гимнастом… Холодный ветер свободно проходил сквозь пустой центр тела.
В палатках меня встретили хохотом. Тут же меня наградили новым прозвищем Бублик. Что ж, я принял это новое имя. Оно милое, в нем есть что-то от того настоящего детства, которого у меня никогда не было. Так могли бы звать котенка, с которым возятся и над которым сюсюкают…
Рассказчик умолк. Потом снова заговорил:
— Я бы, конечно, сошел с ума, если бы не опиум. Мои друзья окуривали меня неделями. Мак пропитал мое тело. Мак спас тело. Я — бублик с Маком.
Настала пауза. Наконец слушатель произнес:
— Вы упомянули, что на допросе рассказали все, кроме главного. Что вы утаили?
— Устранив меня, мои враги (видимо, из суеверных соображений) уничтожили мои достижения. Сначала расформировали Театральную библиотеку и Театральный музей — эти сокровищницы, которым я отдал столько своих сил. Затем сожгли Театр, солгав, что в него якобы попала молния. Кто поверит в эту чепуху? Там вся крыша была усеяна громоотводами — я лично проверял их. Мой великолепный театр, гордость города, гордость страны! Но… незадолго до моей трансформации я заказал уменьшенную копию театра, которую мы собирались преподнести королю. У меня был один друг и сообщник — стеклодув, резчик по стеклу и вообще умелец. Человек очень своеобразный. Один из немногих, кого я действительно уважал. Знаете, есть такие люди, у которых руки сами собой совершают технические чудеса… Он превратил копию театра в некую музыкальную шкатулку, что ли. Внутрь он поместил фигуры членов королевской семьи, сделанные из стекла, в натуральную величину. Незамысловатый механизм заставлял их двигаться по кругу — движение сопровождалось мелодичным звоном колокольчиков, вызванивающих мелодии любимых песенок короля. Специальный рычажок позволял приоткрыть пространства «под сценой» и «за кулисами», чтобы иметь возможность наблюдать, как работает механизм.
Этот дар преподнесли королю от лица рабочих стекольных заводов.
— И что же, в этой шкатулке содержалась бомба или яд?
— Я выдал (или пытался выдать) всех своих сообщников. Но своего друга-стеклодува я не назвал. Он убеждал меня, что король рано или поздно погибнет, владея этой вещью. Детали он сообщить мне не захотел, назвав их «своим маленьким техническим секретом». Он упомянул что-то о «пружинке». Там была какая-то пружинка — может быть, отравленная, не знаю даже… Говорил, был некий князь, заточивший сына в механической табакерке… Он говорил, что старик будет умирать постепенно, безболезненно и незаметно, как бы рассеиваясь между жизнью и смертью. «Мы заманим голландца в болото», — говорил стеклодув. Вообще-то старика все любили, даже мне было жаль устранять его. Но у меня была серьезная причина — я хотел попробовать, что такое трон под задницей. В детстве я объезжал свирепых лошадок, неужели трон брыкается сильнее? — вот что хотелось мне выяснить. А вот Стекло (такое было у моего приятеля прозвище) непонятно чего хотел. Вначале я думал, что он — королевский бастард, но потом понял, что это исключено. От моего любопытства он отделывался мутными фразами, типа: «Дерево, стекло и уголь никогда не будут жить дружно».
Не знаю, сработала ли хваленая «пружинка». Возможно, это был просто бред Стекла. Все это неважно. Главное, что я жив, а это значит, что «продолжение следует».
Тьма на горном плато стала несколько менее плотной. Видимо, приближался рассвет. Ночное небо рассекла пополам серая вертикальная линия. Справа и слева от нее обозначились неподвижные облака, похожие по форме на цветы.
— Я слушал вас и удивлялся, — вымолвил наконец второй собеседник («фигура No 2»). — Жизнь ваша мне не понравилась. Совершили много скверных, бессмысленных и жестоких поступков, а сожаления никакого.
Моя история проще. Родился в деревне. Помогал родителям в поле. Дед обучил грамоте. Как и вы, много читал. Сам рано стал писать. Написал два сборника стихов: «Цветы и письма» и «Белое». Кое-что из этих ранних стихов напечатали в «Сельской жизни». Но эти стихи были написаны под влиянием изящных поэтов. Как все молодые люди, я поддавался колдовскому воздействию тех прелестей, которые заключены в поэтических образах и необычных словосочетаниях. Однако юношеские любовные неудачи и горькая водка отрезвили меня. Я вдруг не просто понял, но ощутил, что все — реально, и эта реальность ничем не оправдана, ничем не может быть объяснена. Только онанизм и сон смягчали реальность реального, как бы «намыливая» все существующее. Других способов я тогда не знал. Как-то раз, в алкогольном делирии, я написал несколько стихотворений — ничтожных и скомканных, — которые, хотя бы в какой-то степени, запечатлели бессилие всего, приоткрывшееся передо мной. Вот одно из них:
Не думайте, что я был графоманом, скорее это было нечто вроде отчаяния. Я приехал в Москву, поступил на филологический факультет. Конечно, я, деревенский замкнутый парень, чувствовал себя словно оледеневшим в колоссальном городе. Я был убежденным сторонником онанизма. Как говорят блатные, «жил с Дунькой Кулаковой». Я чувствовал, что не могу быть писателем. Однако надо ведь было на что-то существовать. Решил стать литературоведом. Я написал статью «У лукоморья дуб зеленый…» о сказках Пушкина. Ее напечатали в журнале «Детская литература». Статья всем понравилась. Потом я написал большую работу под названием «Окна роста и коридоры уменьшения», посвященную проблемам психологии чтения у детей в возрасте от 7 до 11 лет. Эту работу напечатали (хотя и не полностью) в одном специальном сборнике. Она вызвала одобрительные отклики нескольких людей, которых я уважал. Ваш друг Стекло говорил вам о князе, который описал своего сына, сидящего в механической табакерке. Я специалист по этой части. Скорее всего, Стекло имел в виду князя Одоевского, который написал известную сказку «Городок в табакерке». В этой сказке сын князя во сне попадает внутрь музыкального механизма, в мир понукания, где все страдают, но никто не испытывает боли. Попытка революционного вмешательства в мрачную жизнь этого «общества» приводит к поломке и к пробуждению. «Проснуться» и «сломаться» в данном случае одно и то же. Знаете, как говорят в тюрьме — «сломался на допросе». Вот так и вы в свое время — «проснулись на допросе».