И тогда я увидел людей Востока — они глядели на меня. Вдоль всего мола толпились люди. Я видел коричневые, бронзовые, желтые лица, черные глаза, блеск, краски восточной толпы. И все эти люди глядели на меня в упор, неподвижные, молчаливые; не слышно было ни шепота, ни вздоха. Они глядели вниз, на шлюпки, на спящих людей, в ночи пришедших к ним с моря. Все было недвижимо. Верхушки пальм вырисовывались на фоне неба. Ни одна ветка не шевелилась на берегу. Темные крыши проглядывали кое-где сквозь густую зелень, между листьев, блестящих и неподвижных, словно выкованных из тяжелого металла. То был Восток древних мореплавателей — такой старый, такой таинственный, ослепительный и мрачный, живой и неизменный, исполненный обещаний и опасности. И это были люди Востока.
Я неожиданно приподнялся. Волнение пробежало по толпе из конца в конец; зашевелились головы, покачнулись тела; волнение пробежало по молу, словно рябь на воде, словно ветерок в поле, — и снова все замерло. Я вижу: широко раскинувшаяся бухта; сверкающие пески; богатая растительность причудливой зеленой окраски; море, синее, как во сне; внимательные лица, яркие краски, отраженные в воде; изгиб берега; мол, иностранное судно с высокой кормой, неподвижно застывшее, и три шлюпки с усталыми спящими людьми с Запада; они не видят ни земли, ни людей, не чувствуют лучей палящего солнца. Они спали на банках, спали, свернувшись на корме, в небрежной позе мертвецов. Голова старого шкипера, лежавшего на корме баркаса, поникла на грудь, и казалось — он никогда не проснется. Дальше я увидел длинную белую бороду старика Мэхона, лежавшую на его груди, его лицо, обращенное к небу, — словно пуля пронзила его здесь, у румпеля. Один матрос спал на носу шлюпки, обняв обеими руками форштевень, а щекой прижавшись к планширу. Восток созерцал их безмолвно.
С тех пор я познал его очарование; я видел таинственные берега, спокойные воды, земли темных народов, где Немезида украдкой подстерегает, преследует и настигает многих представителей расы победителей, гордых своею мудростью, своим знанием, своею силой. Но для меня в этом видении моей юности — весь Восток. Он открылся мне в то мгновение, когда я — юноша — впервые взглянул на него. Я пришел к нему после битвы с морем — и я был молод, и я видел, что он глядит на меня. И это все, что у меня осталось! Только мгновение; миг напряжения, романтики, очарования — юности!.. Дрожь солнечного света на незнакомом берегу, время, чтобы вспомнить, вздохнуть и… прощай! Ночь… прощай…
Он отхлебнул из стакана.
— Ах, доброе старое время… Доброе старое время… Юность и море! Чары и море! Славное сильное море, — соленое, горькое море, которое умеет нашептывать и реветь и убивать…
Он снова хлебнул вина.
— Что же чудесней — море, само море, или, может быть, юность? Кто знает? Но вы — все вы получили кое-что от жизни: деньги, любовь — то, что можно получить на суше… скажите же мне: не лучшее ли то было время, когда мы были молоды и скитались по морям… Были молоды и ничего не имели, а море не дает ничего, кроме жестоких ударов, и нет-нет предоставит вам случай почувствовать вашу силу… только это и дает оно вам, о ней-то все вы и сожалеете.
И все мы кивнули ему — финансист, бухгалтер, адвокат, — все мы кивнули ему через стол, который, словно неподвижная полоса темной воды, отражал наши лица, изборожденные морщинами, лица, отмеченные печатью труда, разочарований, успеха, любви; отражал наши усталые глаза; они глядят пристально, они глядят тревожно, они всматриваются во что-то за пределами жизни — в то, что прошло, и чего все еще ждешь, — прошло невидимое, во вздохе, вспышке — вместе с юностью, силой, романтикой грез…