Итак, впервые он пересек Атлантический океан в 1934 году. Его пригласил посетить Соединенные Штаты американский издатель Кнопф в связи с выходом на английском языке первой части тетралогии об Иосифе. Поездка эта, включая дорогу туда и обратно, продолжалась ровно месяц и очень походила, если не считать, конечно, огромности расстояния, на его прежние турне с докладами и речами. В программу ее вошли прием в нью-йоркском пен-клубе, банкеты и ленчи у литераторов и издателей, слово о Гёте в Йельском университете, выступление по радио, прощальный обед накануне отъезда. Следующим летом он снова провел в Америке около месяца. Поехал он туда сразу после торжеств по поводу своего шестидесятилетия, так что путешествие за океан явилось словно бы продолжением юбилейного праздника, тем более что на этот раз его (вместе с другим немецким эмигрантом, Альбертом Эйнштейном) чествовали в Гарвардском университете по поводу избрания в почетные доктора. «Я слышал, — писал Томас Манн на борту парохода, возвращаясь в Европу, — что наше избрание, в частности и мое, состоялось не без участия президента Рузвельта. Он, разумеется, не обращаясь к послу (то есть к германскому послу в США. — С. А.),неофициально пригласил меня и мою жену к себе в Белый дом, в Вашингтон, куда мы добрались из Нью-Йорка на air-plane59 за 1 час 20 минут. Это был мой первый полет, техническое приключение не очень, впрочем, значительное, за исключением отрезка пути над освещенными облаками, с видом, как с вершин Риги...»60 Атмосфера праздности и публичного представительства на этот раз, пожалуй, особенно не соответствовала умонастроению нашего и вообще-то больше всего дорожившего рабочей сосредоточенностью героя, и десятидневный промежуток между гарвардской церемонией и обедом у президента он провел в сельском доме одного из своих американских друзей, где немного продвинул вперед очередную главу «Иосифа»... Следующая, трехнедельная, поездка в Соединенные Штаты, еще через два года, предпринятая по приглашению нью-йоркского института социальных исследований, еще более расширила круг его заокеанских знакомств. Тогда он познакомился, в частности, с издателем «Вашингтон пост» Юджином Мейером и его женой Агнес Э. Мейер, регулярной переписке с которой (в Йельском университете хранится около трехсот посланных ей Томасом Манном писем) биографы писателя в огромной мере обязаны своей осведомленностью о самых разных — и бытовых, и семейных, и связанных с его общественной деятельностью и литературной работой — обстоятельствах американского периода его жизни.
Ибо в 1938 году период этот начался. Ранней весной этого года Томас Манн поехал в Соединенные Штаты в четвертый раз — не по приглашению какого-либо учреждения, как прежде, а в lecture tour, в турне с выступлениями по пятнадцати американским городам, подобное тем, какие он давно совершал, часто лишь заработка ради, в Европе. «...Интерес велик; Чикаго, например, давно распродано (а там я буду только в начале марта!), — писал он, готовясь к этой поездке в Швейцарии в декабре 1937-го. — При этом бессовестный менаджер берет за вечер по тысяче долларов, из которых я получу только половину. Это вообще-то много, но коль скоро мне суждено прослыть бессовестным, то я хочу уж и поживиться как следует». Не нужно чрезмерно доверять этому легкомысленному тону, он только маскировал волнение перед испытанием. Ведь предстояло именно испытание: выступить в нескольких университетах и ратушах незнакомого континента, и притом в стране, состоящей с Германией, подданным которой он, Томас Манн, уже не был, в дипломатических отношениях, и притом главным образом перед молодежью, не очень-то разбирающейся в европейских проблемах. А доклад, на который продавались теперь билеты в Америке, ради которого он скрепя сердце прервал спорившуюся работу над «Лоттой», носил не историко-культурный характер, как прежние его доклады о Гёте и Вагнере, а откровенно политический и назывался: «О грядущей победе демократии».
Да, это была пора «демократического оптимизма» Томаса Манна. В фашистской диктатуре, говорил он в своем докладе, утверждающей, что она защищает европейскую цивилизацию от «большевизма», все фальшиво, все ложно, все псевдо — прежде всего ее «социализм». Это социализм презрения к людям. Демократия должна противопоставить фашистской спекуляции на тяге человечества к переменам свое «обаяние новизны». Слово «демократия» имело в устах докладчика широкий, идеальный смысл, «куда более широкий, чем позволяет предположить политическое звучание этого термина». «Недостаточно, — замечал он, — буквально перевести слово «демократия» двусмысленным словом «народовластие», которое может означать и власть черни, а это скорее определение фашизма... Демократию нужно определить как такую форму государства и общества, которая... воодушевлена чувством и сознанием человеческого достоинства». Как на обнадеживающий пример необходимой для обновления и сохранения демократии социальной реформы Томас Манн указывал на обширную программу жилищного строительства, предложенную президентом Рузвельтом Конгрессу, и противопоставлял эту программу, требовавшую больших капиталовложений не только от государства, но и от частных предпринимателей, огромным, при жилищной нужде, затратам на строительство «города-храма» в Нюрнберге и вообще на помпезные архитектурные сооружения в фашистской Германии.
Во время этой lecture tour, на которую он, ободренный «доверием, симпатией, дружбой», встреченной им в американских аудиториях, находясь под свежим впечатлением учреждения томас-манновского архива при Йельском университете, полный обнадеживающих воспоминаний о прошлогодней встрече с Рузвельтом («гермесовская натура, олицетворение ловкого, радостно-умелого посредничества, уступок материи ради осуществления в ней духовных целей»), — во время этой поездки по Соединенным Штатам, на которую он отнюдь не смотрел как на Голгофу — постоянный в будущем его эпитет подобных поездок, — пришло известие о вступлении гитлеровских войск в Австрию. Аншлюс Австрии означал не просто утрату находившегося в то время в Вене издательства «Берман — Фишер», а новое, страшное для писателя ослабление контакта с почвой немецкого языка, не говоря уж о том, что он означал неизбежную дальнейшую фашизацию еще не оккупированной рейхом Европы, и когда президент Принстонского университета, по инициативе, по-видимому, влиятельных американских почитателей Томаса Манна, предложил ему должность профессора гуманитарных наук, обязывавшую его провести два семинарских занятия на темы «Волшебная гора» и «Фауст» и прочитать три публичные лекции, Томас Манн принял это предложение. В июле он с женой возвратился в Швейцарию, чтобы подготовиться к переезду, а в конце сентября 1938 года письменный стол, за которым он работал в Мюнхене и Кюснахте, стоял под крышей старой, просторной, снятой у какого-то англичанина виллы, в похожем на парк университетском городке Принстоне — в штате Нью-Джерси, в двух с лишним часах езды от Нью-Йорка по железной дороге.
Но эту «перебазировку», так сказать, хотя и отмеченную прощальным выступлением перед швейцарской публикой — накануне отъезда Томас Манн читал со сцены Цюрихского театра отрывки из «Лотты», — он не считал равнозначной разлуке со Старым Светом, предполагая впредь регулярно приезжать в Европу на месяц-другой, подобно тому как до сих пор он периодически навещал Соединенные Штаты. Действительно, в следующий же свой день рождения, 6 июня 1939 года, он, поднявшись в обществе фрау Ката и Эрики на борт трансокеанского лайнера «Иль де Франс», приступил к первому такому путешествию с запада на восток, которое, однако, по воле событий оказалось последним на ближайшие восемь лет.
В план этого путешествия входили встреча в Париже с Генрихом — тот теперь постоянно жил во Франции, в Ницце, — кратковременное пребывание в Голландии и более длительное в Цюрихе, поездки в Лондон, где недавно вышла замуж средняя дочь — Моника, и в Стокгольм, на конгресс пен-клуба. Из Стокгольма Томас Манн собирался вернуться в Швейцарию. Собирался он также, перед обратной дорогой в Принстон, еще раз повидаться с братом в Ницце. Уже в Голландии план этот нарушился. Там он прожил вопреки первоначальному намерению целых три недели: его появление в Цюрихе могло бы помешать предстоявшему выезду из Германии в Швейцарию родителей жены, стариков Прингсгеймов, и поэтому ему пришлось задержаться в приморском городке Нордвике. Он не сетовал на непредвиденную задержку. «Наше пребывание здесь, — писал он оттуда, — было задумано как выжидательная остановка... но оно оказывается настолько приятным и освежающим, что его вполне можно рассматривать как самоцель. Великолепное море и превосходная гостиница... Морской ветер полон запахов детства, и работа в пляжном кресле-корзинке, при изолирующем шуме прибоя — положение в высшей степени привлекательное». В июле 1939 года, поглощенный работой над романом о Гёте, он не верил в непосредственную близость войны. «Фашистская Европа, — говорил он в другом письме из того же Нордвика, — не имеет ни малейшего желания вести антифашистскую войну. Кому охота побеждать государства, где право на забастовки отменено? Ведь это же может служить образцом». На редкость прозорливый порой в своих прогнозах на долгие сроки, он оказался плохим предсказателем в делах, решавшихся тактическими ходами политиков. И когда 21 августа, после Цюриха и Лондона, он прилетел в Стокгольм с докладом под названием «Проблема свободы», ему сообщили, что конгресс пен-клуба не состоится. Не состоялись также ни вторая поездка в Швейцарию, ни второе свидание с Генрихом. А состоялись обратный полет в Лондон, мимо острова Гельголанда, над которым патрулировали германские истребители, ждавшие объявления войны и готовые открыть огонь по английскому самолету, и затем, уже в сентябре, уже после вторжения германских войск в Польшу, обратное путешествие через океан на переполненном американском пароходе, салоны которого были наспех переоборудованы в спальные помещения. Военные, проверявшие паспорта и багаж пассажиров в Саутгемптонском порту, подозрительно оглядывали немца со множеством папок с рукописями и чуть было не конфисковали как «стратегический» документ схему размещения гостей за столом в сцене визита Шарлотты Кестнер в дом Гёте.