— Да скажи мне, Дашок, что это значит…
— А я — в женотделе, Глеб.
— Как в женотделе? А Нюрка?.. Где же дочка?
— Нюрка — в детдоме. Иди отдыхай. Мне ни минуты нельзя… Разговор у нас будет потом… Сам понимаешь: партдисциплина.
И побежала быстрыми шагами. Красная повязка упрямо дразнила его до самой стены, звала за собой и смеялась.
А потом, у пролома, Даша оглянулась, помахала ему рукой и сверкнула зубами.
Глеб подбежал к заборчику и крикнул:
— Дашок! А Нюрочка-то как же? Должно быть, большая… Я забегу к ней. В каком это доме?
— Нет, нет, не смей! Вместе сходим. А пока отдохни.
Глеб стоял на крылечке и, пораженный, смотрел на уходящую Дашу: никак не мог понять, что случилось.
Три года провел в громе гражданской войны. Эти три года горел он в вихре грозных событий… А как прожила эти годы Даша?
Вот он пришел к своему гнезду, откуда бежал когда-то в безлюдную ночь. Вот опять тот завод, где он гарью и маслом пропитался еще маленьким шкетом. А гнездо — пусто, и Даша встретила не так, как он мечтал.
Он присел на ступеньку крыльца и сразу почувствовал, что очень устал. И не оттого устал, что прошел четыре версты от вокзала, а устал от этих трех лет и от этой странной встречи с Дашей.
Почему эта необычная тишина? Почему стрекочет воздух и куриный шелест ползет по Уютной Колонии?
Не корпуса, а тающие льдины, и трубы голубеют стеклянными цилиндрами. На их вершинах уже нет копоти: сдули их горные ветры, а на одной из труб стрела громоотвода вырвана с корнем — бурей? человеческими руками?
Здесь никогда не пахло навозом, а вот теперь вместе с травой, ползущей с гор, гнилью зацвел пряный скотный постой.
Вон в том корпусе, под горой, — слесарный цех. Трехсаженные окна в эти часы ослепительно пылали когда-то солнцем в бесчисленных переплетах рам, а сейчас в разбитых стеклах — черная пустота.
И город за бухтой, на взгорье, — тоже иной: поседел, покрылся плесенью и пылью, сровнялся со склоном горы, — не город, а заброшенная каменоломня.
А вот оставленная Дашей открытая дверь в пустую комнату… Внизу, в долине, потухший, забытый завод…
Подошел к ограде петух, задрал голову и посмотрел на Глеба одним глазом, зло и нелюдимо.
— Эт-то кто такой?
2. Морок
Напротив, через улочку, в каменном домике с открытыми окнами скандалил пьяный бондарь Савчук. Истерически визжала Мотя, его жинка.
Глеб прислушался и оживился. Он поднялся и пошел к Савчуковой квартире. В комнате было грязно и смрадно. На полу были разбросаны табуретки и одевка. Жестяной чайник дрябло лежал на боку. И всюду была рассыпана мука. Мотя лежала на мешке с картошкой и прижимала его к груди, а Савчук, в разорванной рубашке, лохматый, рычал и колотил Мотю и кулаками и босыми ногами.
Глеб подхватил его сзади под мышки и оттащил назад.
— Савчук! Осатанел ты, что ли! Черт бородатый!.. Ну-ка, отдышись маленько…
Савчук озирался, как чумной, и рвался из рук Глеба.
Мотя опиралась на руку, а другою тянула юбку на голые ноги и визгливо плакала.
Савчук смотрел на Глеба и не узнавал его.
— Это что еще за идолова душа? Ну-ка, проваливай, пока я не набил тебе холку…
Глеб засмеялся, как свой человек.
— Савчук, друг мой!.. Пришел к тебе в гости — принимай, брат.
В ошалелых глазах Савчука вспыхнуло сознание. Он шлепнул по полу грязной ногой и взмахнул руками.
— Хо, идолова душа!.. Глеб, брат ты мой, Чумалов!.. Какая тебя сатана выдрала с того света?.. Сукин ты сын!..
И облапил его со всего размаху. Он тыкался мокрой бородой в лицо Глеба и хрипло дышал смрадом сивухи. Потом отпрянул от него, толкнул ногой Мотю и засмеялся.
— Вставай, Мотька! Отложим до другого разу. Посижу я с ним, с идоловой душой, Глебом, поплачу. Вставай. Целуй друга-товарища Глеба, а остальное — до другого разу… Мотя сидела на мешке и плакала. Глеб подошел к ней и протянул ей руку.
— Ну, Мотя, молодчина. За права свои ты здорово дерешься, Здравствуй, дорогая!
Она злобно огрызнулась:
— Отваливай, пожалуйста! Много вас прохлаждается на чужой счет.
— Не уйду, Мотя! Угощай пышками, жаревом, чаем с сахаром — ты же мешочница…
Глеб смеялся, играл с Мотей — ловил ее руки, ласково подставлял себя под удары.
— Чего ты меня гонишь, Мотя? Я и так три года был на войне. Нет, чтобы обрадоваться… так, извольте-с, я же ей и враг… А вспомни, какая ты девка была боевая!.. Хотел я на тебе жениться, да отшиб Савчук, окаянный бондарь…
Мотя опомнилась, испугалась, точно впервые заметила Глеба.
— Ой, что же это такое?.. Ведь это же ты — Глеб Иванович… Савчук пьяно захохотал.
— Это же — не баба, Глеб, а жаба. Ежели ты — мой друг, застрели ее из своего пулемета… — И вдруг застонал в отчаянии: — Нет у меня жизни, Глеб, а она жизнь свою спрятала в мешок… Ограбили нас, Глеб!..
Мотя встала и измученно прислонилась к стене.
— Ведь у меня были дети, и я была богатая мать… Где они, Глеб Иванович?.. Зачем я такая живу?..
Она смотрела на Глеба мутными от слез глазами. И дрожащими, руками одергивала юбку на коленях и теребила кофту на груди.
Да, не та стала Мотя. Когда-то была ласковая, приветливая, ясная. Помнил ее Глеб в крикливом выводке ребятишек, нежной хлопотухой, воркотуньей-наседкой.
Савчук сел на табуретку и ударил кулаком по столу.
— Дожили, брат, доехали, Глеб!.. Страшно мне, братуха: не смерти боюсь, смерти мне нет. Морока мне страшно и дикого места. Вот он — гляди… Не завод, а сорная яма, козье гнездо… Нет его… А ежели нет его — где же я, Глеб?..
Мотя смотрела на него застывшими глазами. И вдруг конфузливо улыбнулась.
— Оденься, буйвол… Возьми вон рубаху… Ведь босяк босяком.
Глеб засмеялся.
— Чудаки вы, ребята!
— Мотька, жинка!
Савчук подошел к ней, поднял ее, как девочку, и поднес к Глебу.
— Вот тебе моя Мотька… целуйтесь, идоловы души!..
Из-за горы бездымные верхушки труб прозрачно хрусталились пустыми стаканами. И по ребрам горного массива, мохнатого от бурых зарослей держи-дерева и туи, по ржавому бремсбергу мертвыми черепахами валялись ковши вагонеток.
— Завод… Что было и что сеть, друг ты мой Глеб!.. Вспомни, как в бондарнях пели пилы. Какая была музыка!.. Красота!.. Эх, товарищ милый!.. Я же вылупился здесь из яйца…
Тосковал по былому заводу Савчук, оплакивал могилу минувшего труда, и глаза его заливались слезами. И в скорби своей он похож был на слепого, с той же слезной улыбкой и высоко поднятой головой.
Стояла рядом с ним Мотя, и была она такая же, как он, — слепая и слезная.
— Я — вся для дома… Я — вся для гнезда и детей. Зачем же ты рушишь последнее?..
— Мотька, чтоб я делал то же, что другие?.. Зажигалки? или кадушки клепал для мужиков?.. Пускай ты — бродячая собака… Лучше я сгибну, а не продам души своей черту…
И он опять ударил по столу кулаком и заскрипел зубами.
А Мотя стояла и бредила, как во сне:
— Было у нас богатое гнездо, Глеб Иванович… Было… А где оно? Сгибли, сгорели наши ребятки… Ну куда я такая? На что я годна? Разве можно так жить? Вся изошлась я слезами… Не могу я, не могу, Савчук!.. Вот пойду по дорогам и подберу безродных дитят…
Взволновался Глеб и обнял Савчука.
— Ты — мой старый товарищ, Савчук. Еще ребятами пошли мы с тобою на работу. И не наша ли подруга была Мотя? Ты сидел здесь совой и кликал беду по ночам, а я дрался с врагами… Пришел вот — и гнезда своего нет, и завода нет… Мотя — хорошая баба… Будем собирать силы, Савчук… Мы биты, но мы научились и бить… Здорово научились, Савчук… Поверь!..
Савчук ошалело глядел на него и крутил головою.
Мотя прислонилась к Глебу, охватила рукою его шею.
— Глеб, родной… Савчук — хороший… Он, ей-бо, очень хороший… Ах, Глеб, мне ничего не надо… Только бы опять моя грудь налилась молоком… Какая судьба, Глеб!..
— Мотька, не ласкайся к нему невестой: он еще не твой кавалер…