— Да, друзья… не завод у вас, а свалка. Что же вы делали здесь, братва?.. Мы как будто воевали, дрались, а какие дела вы совершали? Кроме коз и зажигалок, ничего умнее не выдумали?

Кто-то хрипло засмеялся сзади, в толпе.

— Ежели бы мы в заводе дурака валяли, будь ты неладно, мы все бы передохли, как мухи… Черт ли в нем, в этом заводе-то?

Этот смех и эти простые слова сразили Глеба: в них была та житейская правда, которая может раздавить любого мечтателя. Не потому ли горячий Громада казался в своем энтузиазме таким смешным и жалким среди этих голодных и грубых людей? Но злой смех и пренебрежение к своему заводу, и к себе, и к своему рабочему долгу взбесили Глеба. Сдерживая себя, он поглядел на рабочих, и лицо его налилось кровью.

— Ну и сдохли бы!.. Вы должны были сдохнуть, а завод держать начеку… Вы же — не громилы и не грабители своего добра…

— Х-хо, нам этак много заливали всякие заливалы, окромя тебя!..

Лошак равнодушно смахивал горстью муху, которая старалась сесть ему на лоб, и басил:

— Прибыл к заводу — это хорошо, Чумалов. Найдем и тебе работу. Будем ставить дело на попа.

Громада смотрел на Глеба горящими глазами и все порывался сказать какие-то большие, непосильные для него слова.

Глеб снял шлем с головы, положил его на стол и смущенно улыбнулся. Но глаза его еще были злы от волнения.

— Пришел вот домой, а жена и не приголубила. Теперь и свою бабу не узнаешь. Все пошло к черту. Зарегистрируй меня, Лошак, на карточку… в столовку и на хлеб…

Рабочие заворошились и повеселели.

— Вво-во!.. Заливай, заливало, а брюхо кушать хотит… Это — по-нашему… С этого бы и начинал… Пришел, брат, к нам — ползи под один колпак… А брюхо кушать хотит…

Громада горячо убеждал рабочих:

— Товарищи, ведь Чумалов есть наш общий рабочий, он — такой же свой… Ведь он страдал в боях и так и дале…

— А мы же о чем?.. Брюхо кушать хотит…

Глеб встал, спокойно оглядел всю эту пыльную толпу, и в этом его почти деревянном спокойствии дышало не то отчаяние, не то угроза.

— Товарищи! Что вы мне хотите доказать! Брюхо здесь ни при чем. Брюхо есть брюхо — черт с ним… Надо иметь башку на плечах… А вы свои башки растеряли и из рабочих сделались шкурниками. Меня не возьмешь голыми руками. Пожалуйста, горланьте, клеймите брюхом — мне не обидно: я еще вас не объел… Но мне стыдно от такого разложения у вас. Это — хуже предательства. Вы очумели, товарищи… Ну, вот пришел я… Куда пришел? К себе. Думаете, бездельничать буду, как вы? Нет-с. Драться, не щадя сил. Вы думали, я подох? Нет-с, воевал и буду воевать… Партия и армия приказали мне: иди на свой завод и бейся за социализм, как и на фронте…

Рабочие растерянно щурились и топтались на месте.

— Ставь дело на попа, Глеб. Так я высказываю… Верно! А мой горбыль выдюжит… Верно!..

Громада смеялся, бегал около стола и горел в лихорадке.

…За окном по бетонной дорожке, тяжело опираясь па палку, шел сутулый, по-барски важный старик с серебряной бородкой. Это — он, инженер Клейст… Как и тогда, в дни белогвардейщины, он опять появился на его пути. Хорошо бы сейчас выбежать из завкома и встретить его с глазу на глаз. Вероятно, он испугался бы до смерти…

II.   КРАСНАЯ   ПОВЯЗКА 

1. Потухший очаг

Днем Глеб совсем не бывал дома: эта заброшенная комната с пыльным окном (даже мухи не бились о стекла), с немытым полом, была чужой и душной. Давили стены, негде было повернуться. По вечерам стены сжимались плотнее и воздух густел до осязаемости.

Глеб бродил по заводу, поднимался на каменоломни, заросшие кустарником и бурьяном, и уставал до изнеможения.

Приходил домой ночью, но Даша не встречала его, как в прежние годы.

Тогда было уютно и ласково в комнатке. На окне дымилась кисейная занавеска, и цветы в плошках на подоконнике переливались огоньками.

Глянцем зеркалился крашеный пол, пухло белела кровать, и ласково манила пахучая скатерть. Кипел самовар и звенела чайная посуда. Здесь когда-то жила его Даша — пела, вздыхала, смеялась, говорила о завтрашнем дне, играла с дочкой Нюркой.

И было больно оттого, что это было. И было тошно оттого, что гнездо заброшено и замызгано плесенью.

Как обычно, Даша пришла после полуночи.

Тускло горел копотный язычок пламени в керосиновой лампе, а матовая розетка льдистым цветком висела в воздухе на почерневшем проводе.

Глеб лежал на кровати. Сквозь ресницы следил за Дашей.

Нет, не та Даша, не прежняя, — та Даша умерла. Эта — иная, с загоревшим лицом, с упрямым подбородком. От красной повязки голова — большая и огнистая.

Она раздевалась у стола, жевала корочку пайкового хлеба и не смотрела на него. Лицо ее было утомленное и суровое.

После возвращения из командировки она прибежала домой, но его не застала: он обследовал бремсберги. А ночью она оживленно ухаживала за ним: вскипятила чайник, заварила морковного чаю, высыпала на блюдечко несколько снежных таблеток сахарина и, с лукавым блеском в глазах, подвинула ему ломтик масла — все это для него, мол, она достала в окружкоме. И когда они пили чай, словоохотливо рассказывала о своей работе в женотделе. Расспрашивала его, как он жил эти годы, на каких фронтах воевал.

А потом о Нюрке говорили: Нюрочка — молодчина, в детдоме она чувствует себя свободно. Без ребят ей уже не житье. Как-то Даша взяла ее на праздник домой, но она всё время рвалась обратно. Правда, много, очень много недостатков: в детучреждениях еще питание неважное — трудно с молоком, нет сахара, а о мясе детишки не имеют понятия. Да и персонал ненадежный: надо за каждым глядеть и глядеть… Но все наладится, все утрясется. А что же будет делать он, Глебушка?

Он не слушал ее, отвечал невпопад: следил за нею, старался понять ее, почувствовать всю, пробудить в ней прежнюю молчаливую покорность. Он обнимал ее, брал на руки, распалялся. Она тоже обнимала его, но целовала настороженно, с испуганной тревогой в глазах, и они от этого делались большими и строгими. Когда он бросался к ней, взбешенный страстью, она рассудительно и сердито приказывала:

— А ну, подожди!.. Стой-ка! Одну минутку!

И эти холодные слова отшибали его, как пощечины. А она оскорбленно упрекала его:

— Ты во мне, Глеб, и человека не видишь. Почему ты не чувствуешь во мне товарища? Я, Глеб, узнала кое-что хорошее и новое. Я уж не только баба… Пойми это… Я человека в себе после тебя нашла и оценить сумела… Трудно было… дорого стоило… а вот гордость эту мою никто не сломит… даже ты, Глебушка…

Он свирепел и грубо обрывал ее:

— Мне сейчас баба нужнее, чем человек… Есть у меня Дашка или нет?.. Имею я право па жену или я стал дураком? На кой черт мне твои рассуждения!..

Она отталкивала  его и, сдвигая  брови, упрямо говорила:

— Какая же это любовь, Глеб, ежели ты не понимаешь меня? Я так не могу… Так просто, как прежде, я не хочу жить… И подчиняться просто, по-бабьи, не в моем характере…

И уходила от него, чужая и неприступная.

С каждым днем она все больше отдалялась от него, замыкалась, и он видел, что она страдала. И он страдал от обиды и злобы на нее. Он решил, что кто-то стоит у него на дороге, что Даша, должно быть, нашла кого-то другого за эти годы: она не хочет делить свою любовь между ним и тем неизвестным ему соперником. Чем же иным можно объяснить ее неподатливость? Не может быть, чтобы за три года она не тосковала по мужчине, а при встрече с ним, Глебом, не отдалась бы ему самозабвенно… Глупо рассуждать ночью о каком-то человеке, когда он бешено обнимает се. Ведь и он видит, что она волнуется, едва владеет собою, и под рукою у него бурно бьется ее сердце.

И вот сейчас она еще дальше от него, чем в первые дни. До каких же пор, черт возьми, будет продолжаться эта канитель?

— Скажи мне, Даша, как это понимать?.. Вот я был в армии, не имел ни отдыха, пи срока, чтобы подумать о себе. А пришел домой — и стало тошно. Не сплю по ночам — жду тебя. Живу я здесь неделю, а дома ночевала ты только три раза. Ведь мы же не виделись с тобою три года.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: