– Нравится? – спросил Роберт Иванович.

– Да как сказать… Красиво, но как-то неуютно. Замарать боишься, – ответил Фомич.

– Хо-хо-хо! – оглушительно засмеялся полковник.

Подъехали к озеру. Из багажника вынули две сети капроновые. Фомич слыхал про такие сети, но не видел еще и теперь с интересом разглядывал – нитки были желтоватые, крученые и очень тонкие.

– Больно тонкие нитки!.. Не порвется?

– А ты возми, порви! – сказал полковник. – Бери! Ну? – Полковник всунул в руки Фомичу сеть. – Тяни! Тяни, тяни!..

Фомич сильно натянул ячею, так что нитки в пальцы врезались.

– Кряпка! – восхищенно произнес он.

Бредень был тоже хорош, хоть и не капроновый, но новенький, ячея мелкая и мотня большая – сом попадет, не вырвется. Бредень вытащили из машины, на спинках лежал.

– Неужто и бредень из Москвы везли? – спросил Фомич.

– Бредень его, – кивнул полковник на Мотякова.

Впервые за послевоенные годы Фомич видел Мотякова в обыкновенной белой рубахе с закатанными рукавами и не в галифе, а в простых серых брюках. И оказалось, что он не дюжее его, Фомича, так же худ и мосласт. И даже его широкий и ноздрястый нос, обычно грозно поднятый кверху, теперь казался смешной нашлепкой.

– Это что ж, ваш бредень или бывший риковский? – спросил Фомич Мотякова.

– Мой. А что?

– Дак ведь ты сам запрещал ловить бреднем? Зачем же его держал?

– Ты болтай поменьше! Вон делай, что заставляют.

Фомич с полковником разматывали сети.

– Что, Семен, не нравится критика снизу? – спросил полковник Мотякова. – Привыкай, брат… Теперь дело к демократии идет.

– Чтобы критиковать – тоже надо образование иметь, не то что наши дураки да лодыри. – Мотяков зло сплюнул и стал раскатывать бредень.

– Насчет образования это ты верно сказал, Семен! – осмелел Фомич. – Помнишь, у нас на курсах был учитель по гонометрии ? Он, бывало, говорил нам: запомните – образование положит конец неразумному усердию.

– А вы вместе учились? – спросил, улыбаясь, полковник.

– Вместе академию кончали. Разве не заметно по усердию Мотякова? – сказал Фомич.

– Прохвост! – Мотяков взвалил бредень и потащил его к воде.

Полковник спросил:

– Федор, у тебя, наверное, здесь где-нибудь лодочка припрятана или ботничок? А то у нас надувная лодка, возиться не хочется.

– Есть! Как же без ботника? Я сейчас…

Фомич встал и пошел вдоль берега. Ботничок он хранил в камышовых зарослях. В том же тайнике у него лежали весла, банки с запасом червей, двукрылые шахи, связанные дедом Филатом, удочки. Фомич взял ботало – железную воронку, надетую на конец тонкого шеста, длинное двухлопастное весло и прыгнул в ботник…

Сети ставил Фомич с ботника – всю Луку перегородил. Потом долго ботал – пугал рыбу то с одной стороны сетей, то с другой. Полковник с высокого берега давал указания:

– Бултыхни-ка вон у того куста! Во-во… А теперь от камышей зайди! Там что-то бухало… Щука, наверно.

Фомич вскидывал шест кверху жестяным раструбом и с маху бил, погружая его в воду.

«У-у-угг! У-у-угг!» – утробно разносилось по озеру.

– Хорошо! Вот как их! – отзывался с берега полковник. – А теперь вон из той заводи… Лупи их по мокрому месту!

Мотяков с Робертом Ивановичем растянули бредень, но после одного заброда махнули рукой. Берега были приглубые, и в трех метрах с головкой было, а там, где мелко, травы много: сусак да водяная зараза… Ноги не протащишь, не то что бредня. Бросив свой бредень, они, голые по пояс, сидели теперь на берегу и смотрели, как Фомич поднимал в ботничок сети.

Попались две небольшие, по локоть, щуки, судачок на кило и крупный, как хлебная лопата, лещ.

– А этот лежебока как сюда втюрился? – говорил Фомич, выпутывая из сетей леща. – Спросонья, должно быть, метнулся. Испугался! Так-то по трусости и в котел угодил, дурья башка.

Уха получилась отменная – духовитая, мутновато-белая, как раз «рыбацкого колеру», как сказал Фомич. Он кинул в нее три крупных луковицы да дикого укропцу покрошил.

Рыбу вынул, положил на дощечку и посолил щедро крупной, как стеклянные бусы, солью. Полковник протянул было ему пачку мелкой белой соли. Но Фомич отставил ее:

– Этой солью только кисель солить или кашу манную.

Свою крупную соль достал он из загашника – в мешочке хранилась, а потом еще в круглой старинной баночке из-под ландрина.

– Соль для рыбы – что перец для мяса, – сказал Фомич наставительно. – А без них что мясо, что рыба – трава травой.

– И откуда вам такую соль привозят? Как стекло давленое, – сказал Роберт Иванович.

– А мы сами ее давим. Из коровьего лизунца.

– Из чего?

– Лизунец коровий… Соль такая, камнями. Ее возле фермы бросают коровам для лизания. И в магазине такую же, камнями, продают.

– И вы едите такую соль? – Роберт Иванович покачал головой.

Полковник задел деревянной ложкой дымящуюся уху и, причмокивая, медленно спил.

– Ну, Федор, «Националь» перед тобой – что осел перед донским скакуном…

– Само собой, – охотно подтвердил Фомич, хотя и не понял, что такое «Националь».

– Этой ухой и маршала не грех потчевать, – восторгался полковник. – Роберт, ну-ка вынь-ка две баночки!

«А зачем тут баночки? – подумал Фомич. – Что в них может быть хорошего? Теперь бы водочки с литровку – коленкор другой».

Роберт Иванович полез в рюкзак (Фомич искоса поглядывал за ним).

Фомичу хотелось еще чем-нибудь порадовать полковника, он сказал:

– Чайку захочется после рыбки. Я вам сейчас такой колер заварю, что писать можно.

Он срезал в кустах несколько стеблей у самого корня шиповника, нарвал цвета ежевики да наломал веток черной смородины с зелеными ягодами и все это положил в ведро, зачерпнул воды из озера и повесил чай варить.

– А не отравишь своим зельем-то? – спросил полковник.

– Помрешь – ни один профессор не определит отчего. Вот заварю – за ухо не оттащишь… Пока мы с рыбой покончим, и чай подойдет.

Расстелили плащ-палатку под развесистым, как шатер, дубом; в центре поставили дымящийся котел ухи, рыбу на доске и коньяк… Фомич как чай отхлебывал – и приговаривал:

– Лекарственная штука… Теперь бы по вечерам его принимать от простуды. И тогда лет до ста прожить можно.

Роберт Иванович сидел, прислонясь спиной к дубу, все смотрел с крутояра на тот берег и восклицал:

– Ну что за прелесть! Что за виды! Весь мир, кажется, объездил, а такой вот милой, скромной красоты не видывал.

Смотреть отсюда, с высокого берега, и впрямь было приятно: далеко, у горизонта, куда хватал глаз, синели в этот вечерний час мягкие округлые липовые рощицы, а сразу за озером одинокие темные дубки забрели по колено в пестрое от цветов разнотравье и застыли в раздумье, будто дорогу потеряли и теперь не знают, как выйти к лесу. Застыли, смирились со своим одиночеством. Целый день куда-то рвавшиеся за ветром, буйствовавшие травы тоже затихли. И камыши, уставшие склоняться день-деньской, над водой шуметь, тоже выпрямились, стали выше, отраженные в спокойной прозрачной воде. Все в этот час в природе было согласным, покорным и, знать, оттого трогательно-грустным. Ни ветерка, ни дуновения. И даже птицы, казалось, понимали, что громко кричать неприлично; где-то на том берегу торопливо лопотал свое «спать пора!» перепел, да из ближних кустов тоненько позванивала овсяночка: «Вези сено да не тряси-и-и! Вези сено да не тряси-и-и…»

Фомичу от этой тихой красоты стало хорошо и грустно, и он сказал со вздохом:

– И зачем живет человек на свете, спрашивается? Красотой полюбоваться… Добро в себе найти и другим добро сделать… На радость чтобы. А мы рычим друг на друга, как звери. Тьфу! – Он достал свой кисет, но поглядывал на коробку «Казбека», лежавшую возле полковника.

– Не красотой любоваться, а работать надо. Враз и навсегда! – сказал Мотяков.

– А ты чего же не работаешь? – Фомич свернул было цигарку, но потом сунул ее в кисет и потянулся за папиросами.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: