Я плохо отношусь к господину Лимонову, но за одну его фразу я многое ему могу простить, а фраза у него, помыкавшегося по Западу, воспетому нашими доморощенными любителями демократии, была такая: «У нас была великая эпоха». Нет, недаром у нашего народа слово «демократы» теперь ругательное. По аналогии с народным неологизмом «прихватизация» я предложил бы еще одно новое словечко – «демокрады», люди, обокравшие собственный народ. Во всяком случае, главные из них разбогатели за наш с вами счет.

Итак, представьте себе Коктебель, или там Алупку, Гурзуф, Симеиз, еще не охваченный Горбачевым и ГэКаЧеПистами Форос, или Алушту, Судак, Ялту, Ливадию... это сверкающее полуденное море, забитые народом пляжи, снующие туда сюда каждые десять минут пассажирские теплоходы, пугачевские песенки, типа «Лето, ах лето!» или Агутина «Хей, хоп! Ла-ла-ла!», которые распевает вся страна, а потом под звездами – эти прогулки по набережным, под музыку из прибережных кафе и ресторанов: два вожделеющих друг к другу людских потока, эти встречные флюиды, закручивающиеся в протуберанцы где-нибудь на притемненном соседнем холмике, покрытом жесткой сухой травой, в который через определенные паузы тьмы, равные вашему очередному соитию, вонзается дрожащее серебряное острие пограничного прожектора, ибо здесь действительно граница, не только государственная, но и наша личная, граница двух тел, двух душ, двух мучительно и сладко враждующих миров – мужского и женского. Кстати, для меня так и осталось загадкой, чего же искали в темноте там, на побережье наших самых счастливых дней, эти ночные прожектора...

Вот на такой коктебельской набережной, кажется, самой длинной на всем южном побережье Крыма семнадцатилетняя Наташа, только что успешно сдавшая вступительные экзамены на филфак, и познакомилась с белокурым юношей, невысоким, но ладно скроенным, со скользящей походкой матадора, к тому же учтивым и галантным, что до смешного не соответствовало его рваным обрезанным по колени джинсам и такой же рваной майке, в неслучайно щедром вырезе которой завораживала глаза его скульптурная грудь. Она не сразу оторвала взгляд от его груди, и это от него не ускользнуло.

Они как раз проходили мимо дома Волошина, и она, чтобы вернуть себе инициативу, стала цитировать его стихи, а он подхватил... он все это знал – и Цветаеву и Мандельштама... Тогда она стала читать свои собственные стихи, и он сказал, что они лучше, чем у Цветаевой, потому что искренней и чище, а Цветаева любить не любила, а только изображала любовь, да и прихват у нее какой-то мужицко-лесбиянский, короче, через полчаса Наташе стало казаться, что они знакомы вечность, и что перед ней друг, брат, принц и жених в одном лице, и душа ее полетела на звездных крыльях, а в лоне взошла луна, осветив дальние уголки ее до того мгновенья еще невнятных чувств. Идти рядом с юношей – его звали Матвей (почти новозаветный Матфей, отметила она про себя) – было невыразимо приятно, а из его пальцев, нежно сжимавших ее руку, словно вливалась в ее тело дивная мелодия, наполняя ожиданием – восторженным ожиданием какого-то огромного события, к которому она давно готовилась...

Он предложил тут же отправиться на Кучук-Енишар и поклониться праху «маэстро этих мест» (так он сказал), благодаря которому и совершилась эта замечательная встреча. И хотя для такой дальней прогулки было поздновато, Наташа согласилась. Рано ложащаяся хозяйка наверняка поднимет хай, но тогда Наташа просто съедет и будет жить вместе с Матвеем – так вдруг она стремительно решила для себя.

Они свернули с набережной, которая здесь, в конце, была грустна и пуста, и углубились во тьму к прибрежным освещенным звездами и луной холмам, среди которых вилась древняя дорога, знававшая поступь киммерийских юношей, водивших сюда еще три тысячелетия назад своих возлюбленных. Род приходит и уходит, а земля остается вовеки. Но нет, она и Матвей, они никуда не уйдут, они вечны, и вокруг будет звучать вечная музыка их встречи.

«Интересно, когда он меня поцелует? – думала она. – До того, как они поднимутся на холм, или там, наверху, откуда до неба рукой подать...»

И еще она думала, что совершенно напрасно ничего не взяла с собой, ни гигиенического тампона, ни бинтика, ни прокладки – ей, девственнице на излете, стоило бы не забывать о таких в любую минуту могущих понадобиться вещах.

Впрочем, о конкретном она думала как-то рассеянно, абстрактно, не связывая это с медленным и не таким уж легким подъемом на гору, которая словно прирастала впереди по мере их продвижения, – скорее она думала, что ЭТО должно произойти где-нибудь в саду под персиковыми или сливовыми деревьями, где стоит раскладушка Матвея, о которой он уже со смехом упоминал. Ей было привычно лет эдак с семи лет ласкать себя и, плотно сжимая бедра, испытывать в лоне как бы разряды неги, но в собственных прикасаниях не было ни чуда, ни магии – и ей хотелось, чтобы Матвей положил туда к ней свою руку, и чтобы они так бы шли и шли... Но он, похоже, вообще не думал об ЭТОМ, тянул ее все дальше вверх, что-то рассказывал, посмеивался, читал стихи, словно забыв, что она женщина, а он мужчина, и у каждого свой интерес. И только когда они, слегка разгоряченные и запыхавшиеся встали наконец под оливой, когда справа внизу зажглись огни еще подающего звуки Планерского, а слева – гораздо дальше – молчаливо переливающееся ожерелье поселка Орджоникидзе, когда, уперевшись в берег, пересекла море плетущаяся на глазах желтая лунная дорожка, когда под платиновым дымом звезд обозначились глухие профили дальних гор – Святой и Сюрю-Кая, а с другой стороны – мыса Хамелеон, к которому надо будет потом обязательно сходить, когда теплые толчки ветра, словно лаская, донесли до нее полынный запах степи, только тогда лицо Матвея возникло перед ней, перекрывая, загораживая этот мир, – приблизилось и она ощутила на своих губах его властные, сладкие, жалящие губы.

Потом чуть ниже могилы, на скамье, хранящей в своей каменной плоти дневное тепло, он, сняв с Наташи трусики, надолго приник лаской своего рта к ее маленькому еще невинному устьицу, отороченному кружевом волосков, выпивая нектар ее желания, но как бы не желая ничего более, пока она сама не взмолилась и не сказала в изнеможении: «Возьми меня». И он взял – спокойно и нежно, сначала подняв ей колени, а потом опустив, так что ее обильно увлажненная, размякшая от поцелуев плевра сама почти безболезненно разорвалась о символ его мужества, которым он умело и осторожно с первого же раза довел ее до оргазма такой силы, что, казалось, она сейчас умрет. И тогда она закричала и сама испугалась своего крика – это и вернуло ее на землю, и она засмеялась от смущения, а потом заплакала, а потом снова засмеялась и, обхватив мужское тело над собой руками и ногами, поджалась к нему еще плотнее, хотя и так была слита с ним, и прошептала: «Не уходи, будь во мне». И они так и лежали, долго, может быть час, пока она не перестала чувствовать его в себе и не захотела по-маленькому. Он сказал, что тоже не прочь, и тогда она сказала: «Сделай это в меня», вспомнив, что где-то читала о таком способе омывать девственную рану, и когда его горячая струя наполнила ее, она кончила еще раз, но совсем по-другому, сладостно-скрытно, для себя самой. Но и это было не все, потому что, когда она сама присела к земле, освобождаясь от своей легкой боли, он опустил под нее свои сложенные ковшиком ладони, потом поднес к своим губам этот горячий напиток и сделал два глотка, будто совершая некий священный ритуал приобщения к тайне, ритуал, закрепляющий превращение двух плотей в одну.

Потом нагишом (он не дал ей одеться) они спустились к морю и поплыли навстречу луне, прямо по лунной дорожке, а потом он пронес ее на руках через всю набережную до самого ее дома, в котором все спали, на всякий случай записал адрес и сказал, что завтра придет.

Она ждала его день и еще день, не выходя никуда, поскольку чувствовала легкое недомогание, а вечером третьего дня, не выдержав, спустилась на набережную. Там все было так же – та же музыка, те же два встречных потока, только она была другой, очень счастливой и очень встревоженной, поскольку с Матвеем, видимо, что-то случилось, а она этого не знает, и не может ему помочь, так как никаких примет его собственного жилья он ей не оставил – одна только раскладушка под открытым небом в персиково-сливовом саду...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: