— Простите, господин кюре, это вас направила сюда французская полиция?
— Точно!
И я протягиваю ему свои пять.
— Мое имя Брандон, — говорит он.
Я восхищаюсь смелостью моих английских коллег. Малый без тени смущения в полной форме не побоялся посреди ночи переться в аэропорт.
— Очень приятно, — заявляю я.
Мы хватаем мой скудный багаж. Он ведет меня к машине, черной и квадратной, как пакет сахара, но внутри которой можно свободно жить, как в квартире.
Брандон молчит как глухонемой. Я пробую завязать разговор о погоде в Лондоне и прохаживаюсь по поводу лондонского тумана, но, похоже, ему это не очень нравится.
Он говорит, что туман — это легенда, а в действительности в Лондоне не хуже, чем в другом месте.
Может, этот патриот привык жить с пеленой на глазах? Но в принципе ему это не мешает, поскольку он ведет машину с завидным мастерством, в то время как я, пожалуй, не узнал бы родную маму в тридцати сантиметрах, даже позови она меня по имени.
Примерно через час мы останавливаемся перед большим зданием, которое ни веселее, ни мрачнее любых других тюрем в мире. Брандон звонит в железную дверь. Открывается зарешеченное окошечко, и в нем появляется квадратное лицо охранника. Брандон произносит пару отрывистых слов, и охранник пропускает нас в дверь.
Мы попадаем в узкий дворик, мощенный каменными плитами. Он похож на приемную, только под открытым небом. Перед нами еще одна укрепленная дверь… Опять Брандон звонит и что-то гаркает внутрь. Нам открывают…
Мы шагаем по холодному проходу, который заканчивается круглым помещением типа ротонды, откуда в разные стороны расходятся несколько коридоров, как спицы от оси колеса.
Посреди ротонды стоит массивный стол. Вокруг него сидят охранники. Начало каждого коридора забрано решеткой с прутьями толщиной с мою ногу.
Брандон коротко обменивается фразами с начальником караула. Тот склоняется передо мной, и я даю ему благословение первыми пришедшими на ум латинскими словами — что-то типа «урби» и «орби».
Прогулка продолжается, обстановка с каждым коридором становится все более мрачной. Теперь нас сопровождает охранник тюрьмы, настолько похожий на гориллу, что мне хочется сбегать купить ему пакетик арахиса.
Мы входим в коридор, где находятся камеры смертников. Поганое местечко, доложу я вам! Я осознаю, что настал момент потрясти требником. Но нужно не опозориться.
Небольшая железная дверь…
— Это здесь.
Тюремный надзиратель открывает, и я вхожу в узкую камеру размером с платяной шкаф.
Сын рыдающего приятеля шефа в глубине. Он высок ростом, с темными волосами и светлыми глазами. Ролле-младший сидит на деревянном табурете, и кажется, будто спит.
Здесь осужденные на казнь знают день суда, дату приведения приговора и имеют возможность подумать над всеми проблемами жизни на земле и на небе…
Когда я вхожу, Эммануэль слегка приподнимается.
Глаза подернуты грустью, но на лице появляется горькая ухмылка.
Он бросает мне резкую тираду по-английски. Поскольку я ни черта не понимаю, то пожимаю плечами.
— Не выдрючивайся, сын мой, — шепчу я ему, — я никогда не был слишком способен к иностранным языкам…
У него отвисает челюсть.
— Вы француз?
— Француз, как и все те, кого зовут Дюран вот уже шестнадцать поколений.
Тогда он морщится и пожимает плечами.
— Тюремная система Англии замечательно организована, — тихо произносит Ролле, — она позволяет пообщаться со своим священником каждому иностранцу, приговоренному к смертной казни.
Этот парень не производит на меня впечатление человека, согласного с тем, что его просто так вздернут. Он мужественный и сумеет умереть достойно.
Я иду к его кровати и сажусь.
— Очень мило с вашей стороны прийти ко мне, — насмехается он, — но извините меня, аббат, я скоро буду иметь дело непосредственно с самим Господом Богом. Вы знаете, как у нас говорят? Лучше обратиться к Богу, чем к его святым!
— Знаю, — говорю я и вздыхаю. — Но я пришел не для того, чтобы приобщить вас к Богу, сынок…
— Нет?
— Нет… Тем более что я разделяю ваш взгляд на религию…
У него вываливаются глаза.
— Как так?
— Послушай, мальчик, — шепчу я, — не надо ломать комедию, это нехорошо, учитывая нынешнюю ситуацию. Я буду играть в открытую: я такой же кюре, как ты — его святейшество папа. Я полицейский, и меня зовут Сан-Антонио. Твой старик дружит с моим шефом, а мой шеф получил разрешение от бритишей послать французского священника помочь тебе. Только вместо того чтобы послать представителя церкви, который начал бы тебе вешать лапшу на уши, он решил более справедливым направить к тебе одного из своих…
Парень, похоже, мне не верит. Он прищуривает глаза.
— Странная затея, — говорит он. Мы молча смотрим друг на друга некоторое время.
— Я видел твоего отца, малыш… Эта история здорово его подрубила… Он велел мне передать тебе всю свою любовь…
Мое горло сжимается. Такое впечатление, будто я проглотил растопыренную куриную лапу.
Глаза Ролле вновь мрачнеют. Он встает, сцепляет пальцы и хрустит ими. Скоро его шейные позвонки так же тихо хрустнут…
— Спасибо, — говорит он, как выплевывает. Потом, подумав, добавляет: — Скажите моему отцу, что… я очень сожалею о случившемся.
— Хорошо…
— И еще скажите, что моя последняя мысль…
— Да?
Я всегда знал, что это проклятая работа, но даже не представлял себе, что она такая трудная, такая мучительная. Роль представителя Бога на земле в настоящем облачении кюре заставляет меня испытывать неподдельное сострадание.
— Тебе нечего мне сказать? — спрашиваю я.
Парень трясет головой.
— Нет, — говорит он, — нечего.
Я не знаю, что говорить, поскольку, как я вам уже сказал, сантименты — это не моя стихия.
— Лови момент! — бросаю я. В смысле «пока я тут». Но он понимает по-своему.
— Да, — говорит он тихим голосом, — мне недолго осталось…
— Я не это имел в виду… Он опять трясет головой.
— Нет, нет, мне нечего добавить. Я встаю напротив него, прижимаясь к стене. Кладу ему руку на плечо.
— Мой патрон… — начинаю я. — Ты его знаешь? Он лыс, как грейпфрут, но у него есть всякие мыслишки…
Эммануэль улыбается, вспоминая шефа, и кивает:
— Я его знаю.
— Он подумал, что, может быть, тебя будет что-то мучить в последнюю минуту.
— Еще как! — соглашается он.
Я не знаю, как заставить говорить этого симпатичного малого. Мои шутки не действуют, да они и не соответствуют ситуации.
Мне нужно как-то переменить тему, но как? В том состоянии, в каком он сейчас, Эммануэль так и останется наедине со своими мыслями.
Неразговорчив этот будущий повешенный, а?
— Ну так что? — спрашиваю я.
— Да ничего, — отвечает он. Я вновь принимаюсь:
— Мой шеф… Он улыбается:
— У вас мания величия.
— В достаточной степени, — соглашаюсь я. — У полицейских это врожденное. Болезнь распространяется, как коклюш в школе. Так вот, возвращаясь к моему шефу. Он находит, что эта история не очень вразумительна…
— Ну вот видите!
Для приговоренного к смерти через повешение посредством петли на шее у него апломба даже чересчур.
— Он считает, что это на тебя не похоже… Что ты не тот, кто способен бросить раненого на дороге, и не тот, кто может размозжить тыкву желающему преподать тебе урок гражданского долга…
Эммануэль грустно улыбается.
— Как не похоже на меня… — говорит он будто в бреду.
— Нет. А теперь, увидев тебя, я близок к тому, чтобы думать, как шеф. Давай, малыш, развяжи язык, выложи душу! Ты обречен, и я очень сожалею, что не могу ничего сделать. Если бы это случилось во Франции, то обошлось бы без казни, но теперь поздно говорить… Возможно, у тебя были трудности… Возможно, ты действовал под чужим влиянием… Я не знаю… Короче, это заставляет думать, и мы думаем, что что-то здесь нечисто. Словом, я использую этот последний момент, чтобы спросить тебя, что именно…