Словом, в тихом омуте... да. Но ты, Станда, дёржи ухо востро, станешь на нее заглядываться, у Адама жилы так и надуются, - возьмет и убьет, ни на что не поглядит. Однако погоди, долго ты там не проживешь; у них еще никто долго не выдерживал...
IV
Что ж, теперь Станде все ясно. Вероятно, так оно и есть, как говорил Фалта, он же Пепек. Но Пепек на все глядит одними глазами, а Станда другими.
И не только глядит; он слышит это молчание, чувствует это горе и сам живет, боясь дохнуть, ходит на цыпочках, чтобы не зашуметь ненароком. Стоит споткнуться на лестнице, как по всему дому словно выстрел загремит, Мария, должно быть, побледнеет с испугу, и шитье вывалится у нее из рук, - беги, беги же к ней, кинься к ее ногам, положи ей голову на колени: не пугайтесь, Мария, это я споткнулся по молодости лет. И она... зальется краской под самую блузку, пальцы затрясутся. "Я знаю, Станда, вы тоже так одиноки на свете. Вы напоминаете мне одного человека, я знала его несколько лет назад; с тех пор никто, никто меня не понимает..." Нет, это невозможно, потому что Адам во дворике мастерит новую клетку для голубей; он никогда и носу не высунет из дому, ходит только на работу, его запавшие глаза видят все. Вот если бы Станда заболел неизлечимой болезнью (Станда пока еще ничем не болел, но представляет себе, как это необыкновенно красиво и грустно); он лежит наверху и тяжело дышит, у него сильный жар; вот тихо, тихо скрипнули ступени - и в дверях стоит Мария. "Вам ничего не нужно?" - "Нет, ничего, спасибо; я знаю, что скоро умру". - "Не смотрите на меня так, у вас такие же глаза, как у того, кого я любила. Он умер, а с ним и мое сердце". "Нет, оно живет, я даже отсюда слышу, как оно бьется. О, если бы я осмелился положить вам голову на грудь, она перестала бы так безумно болеть... тук, тук". И снова тишина, дрожащие пальцы перебирают его волосы. - "У вас все еще болит голова, Станда?" - Господи Иисусе, Мария, Мария, Мария!..
Станда сжимает кулаки так, что ногти впиваются в ладонь - это просто какое-то наваждение.
Плечи ее, склоненные над шитьем, ее полная белая шея... Хоть бы не торчал тут вечно этот Адам! Постучать в ее дверь, она опустит шитье на колени.
"Я пришел к вам... мне не с кем поговорить о своей жизни, люди так грубы. Прошу вас, продолжайте шить, под шорох материи лучше мечтается, это так женственно и дает такую усладу чувствам; если бы я посмел смять эту ткань в горсти... Мария, ведь это ваши пальцы, ведь это твои руки!" "Пустите, Адам войдет!" -"Нет, Адам никогда больше не придет, слышишь, Мария, никогда..." И правда, его уже выносят ногами вперед из ворот шахты. Говорил же Бадюра, что его когда-нибудь да засыплет; бедняге Адаму не надо было браться за эту аккордную работу; и впрямь на роду ему было написано плохо кончить, по глазам было видно. Вот он лежит на своей постели в кухне, подбородок торчит вверх, в головах свечи, и глаза его в глубоких глазницах больше не моргают. А ночью, ночью Мария приходит наверх босиком, дрожащая от страха: "Станда, Станда, я боюсь Адама!" -"Не бойтесь, Мария; положите голову сюда, ко мне на плечо, я буду баюкать вас, как брат, Мария, как брат; вы видите, руки мои сложены, я молюсь. Я вижу вашу грудь под рубашкой, Мария, слышу запах твоих волос; нет, ничего, не шевелитесь, вы для меня такая святыня, что я весь трепещу". И Мария начнет дышать тихо, глубоко, пока не уснет. Вот видишь, Мария. Быть достойным доверия: тогда всего сильнее чувствуешь себя мужчиной...
Станда грызет ногти. Боже, как, как же сделать, чтобы поговорить с ней хоть раз наедине! Как тогда... ну и поломал же он себе голову! Он договорился с Адамами, что по воскресеньям они будут давать Станде завтрак; и в то воскресенье он не спустился в кухню. Он сидел в своей светелке наверху, на столе - розы, и делал вид, будто читает. Что-то будет, боже, что будет: принесет ли ему Мария завтрак, или о нем позабыли? Так было страшно: казалось, прошли часы; наконец кто-то идет по лестнице, у Станды забилось сердце, захватило дух. Кто-то постучал. "Войдите", - еле выговаривает Станда пересохшими губами, и Мария входит с завтраком на подносике. "Сейчас я должен сказать ей все, сейчас или никогда, - с ужасом чувствует Станда, - она должна слышать, как бьется мое сердце!" Он не смог даже поднять на нее глаза; ему были видны лишь ее руки, исколотые пальцы и светлые волосики на белой коже у локтя. "С-спасибо", - в отчаянии, угрюмо выжал он из себя, и белые руки на мгновение застыли, может быть он должен был сказать еще что-то, может быть, извиниться, зачитался, мол... но это был конец, конец навеки! Она ничего не сказала - и ее уже нет; никогда, никогда больше Станда не посмеет думать, что сюда войдет Мария. Это конец. Да что там сказать - вскочить бы, взять подносик у нее из рук, коснуться ее пальцев: она закраснелась бы, залилась бы румянцем под самую блузку... А он только мрачно склонился над книгой, не помня себя от ярости и злости, может она заметила, что он нахмурился, и обиделась. И Станда чувствует себя жалким и обескураженным как никогда.
Нет, нужно не так, - размышляет Станда. - Мария должна увидеть, ч го я выше окружающей среды - то есть духовно и вообще. У нас с ней могло бы быть столько общих интересов! Например, если бы у меня здесь были книги, как можно больше книг, она непременно когда-нибудь сюда заглянула бы.
"Не сердитесь, но мне очень хотелось бы прочесть вот эту книгу". "Как странно, Мария, ведь эта книга как раз та самая, что словно написана кровью моего сердца; я подчеркнул тут кое-какие фразы, которые заставили меня думать о вас". И вот двое склоняются над книгой; волосы Марии щекочут ему лицо, рука ее касается его плеча. "Станда, это удивительно, ведь то, что вы подчеркнули, я чувствовала тысячи раз!.." И однажды после смены Станда отправился в город-- прямо к букинисту; он почти перестал есть, лишь бы выкроить несколько лишних крон из жалованья откатчика. Книги... какие же книги? Станда долго колеблется, роется в стопках книг и в конце концов уносит сверток, значительно меньших размеров, чем предполагал. И когда он дома перелистывает книги, его охватывает неясное ощущение, что он, кажется, выбрал совсем не то; он не находит фраз, которые хотел бы подчеркнуть для Марии; в книгах нет того, чего жаждет непонятая и разочарованная душа, понимаешь - ни слова о великих подвигах, о подлинно великой любви и искуплении...
И все же у Станды как-то веселее на душе от того, что у него есть уже куча книг, и он пытается все их прочесть. Кто знает, может, когда он работает под землей, Мария приходит сюда убирать комнату, берет в руки одну из его книг, садится на краешек постели и начинает читать, читать; это уже какие-то узы -скажем, духовные узы; это почти так же интимно, как пить из одного стакана. О, если бы от этих книжек повеяло слабым ароматом Марии!
Почему я так люблю тебя, Мария, почему обречен беспрестанно думать о тебе, Мария? Почему? Быть может потому, что у нас столько общего; мы оба живем среди грубых людей, которые нас не понимают, оба задыхаемся от мелочей жизни. Мне нужно столько сказать тебе, Мария! Но будет день, погоди, когда ты прижмешь руки к груди и скажешь мне: "Станда, у меня есть Адам; я никогда не нарушу своего слова, вы должны это понять! Уходите, уходите, мы больше не увидимся, но никого в жизни я не любила так, как тебя..."
Да, пусть будет, как есть, но Станду смущает, что все эти грустные и возвышенные чувства он переживает до ужаса плотски. Он готов целовать или кусать вещи, которых она коснулась; он думает о ее коленях, о руках, о склоненной шее, Мария, Мария! А ночью - ночью он ложится лицом на голый пол, там внизу спит Мария-теперь я ближе всего к тебе; кажется, я слышу твое дыхание, может бьпь и ты слышишь мой шепот, это я опускаюсь на колени у твоей постели, это я ощущаю твое тепло, чьи это зубы стучат - твои или мои? Это я, Мария, слышишь, это я, если бы я посмел прижаться лицом к сгибу вашего локтя, если бы вы выставили мне хоть мизинчик - на, укуси!.. Станда сам ужасается своей любовной ярости. Ты что, дружище Станда, одержимый, что ли, ты совсем обезумел!