Э н т о н и. Семь часов, однако. А где же Кэрэмел? (Нетерпеливо.) Скорей бы уж он дописал свой нескончаемый роман. Я больше времени промучился голодом…
М о р и. Он придумал ему новое название. Демон-любовник. Неплохо, а?
Э н т о н и (заинтересованно). Демон? А, ну да: «где женщина о демоне рыдала» … Но, в общем-то… В общем, ничего. Даже совсем неплохо, как ты думаешь?
М о р и. Довольно прилично. Сколько времени, ты говоришь?
Э н т о н и. Семь.
М о р и (Прищуривается. Ничего особенного, просто чтоб выразитъ легкое неодобрение). Довел меня на днях до белого каления.
Э н т о н и. Как это?
М о р и. Да его привычка все записывать.
Э н т о н и. А, мне тоже досталось. Я, вчера кажется, сказал что-то, что показалось ему важным, но он забыл, что именно, вот и пристал ко мне. Говорит: «Неужели ты не можешь вспомнить?» Ну, а я отвечаю: «Ты меня утомил до смерти. Почему я должен это помнить?»
(Мори беззвучно смеется, растягивая все лицо в вежливую, немного лукавую ухмылку.)
М о р и. Дик ведь замечает не больше, чем другие. Просто может больше описать из того, что видит.
Э н т о н и. Впечатляющий талант…
М о р и. Да уж. Впечатляющий!
Э н т о н и. И направленное в нужное русло честолюбие. А вообще с ним интересно — у него просто дар волновать и возбуждать. Часто от одного его присутствия дух захватывает.
М о р и. О, да.
(Разговор продолжается после паузы.)
Э н т о н и (говорит с выражением самой большой убежденности, какая только может возникнуть на его несколько неуверенном, худом лице). Только нет у него неисчерпаемой энергии. Когда-нибудь, мало-помалу, его неукротимое честолюбие выветрится, а вместе с ним завянет и столь замечательный талант; останется обломок человека, раздражительный, болтливый и эгоцентричный.
М о р и (со смехом). Вот мы сидим, убеждая друг друга, что малыш Дик не так глубоко проникает в суть вещей как мы, а я готов поклясться, что он со своей стороны уверен в превосходстве творческого подхода над чисто критическим и всякое такое.
Э н т о н и. Это — да. Но он неправ. Он слишком подвержен глупому энтузиазму. Если б он не был так озабочен своим реализмом и необходимостью в связи с этим рядиться в одежды циника, он стал бы… таким же легковерным, как любой из этих студенческих религиозных вожаков. Ведь он идеалист. Да я просто уверен. Хотя сам он думает наоборот, потому что отвергает христианство. Помнишь его в университете? Как он целиком заглатывал всех писателей, одного за другим — идеи, технику, персонажей. Честертон , Шоу , Уэллс — всех с одинаковой легкостью.
М о р и. (все еще обдумывая свое последнее наблюдение). Помню.
Э н т о н и. И с этим не поспоришь. Фетишист по природе. Возьмем искусство…
М о р и. Давай лучше закажем что-нибудь. Он…
Э н т о н и. Конечно. Можно и заказать. Я ему говорил…
М о р и. А вот и он. Смотри — кажется, хочет столкнуться с официантом. (Поднимает палец, чтоб привлечь внимание, и даже палец его выглядит как вкрадчивый и дружелюбный кошачий коготь.) Сюда, Кэрэмел.
Н о в ы й г о л о с (громко). Привет, Мори. Здравствуйте, Энтони Комсток Пэтч. Как поживает внук старого Адама? Дебютантки все еще толпами за тобой?
(Р и ч а р д К э р э м е л, невысокий и светловолосый — один из тех, что к тридцати пяти лысеют. У него желто-карие глаза — один удивительно ясный, другой мутноватый, как грязная лужица, и выпуклый, словно у ребенка с карикатуры, лоб. Он топорщится и в других местах — пророчески выпячивается брюшко, слова тоже будто неловко выпячиваются из его рта, даже карманы его смокинга распухли, словно отекли, они заполнены обтрепанной коллекцией расписаний поездов, программками и прочим бумажным хламом, на котором он, сощурив почти в щелочки свои непарные желтые глаза и призывая незанятой левой рукой к порядку, постоянно делает заметки.
Добравшись до стола, он за руку здоровается с Э н т о н и и М о р и. Он один из тех, кто неизменно здоровается за руку даже с теми, кого видел час назад.)
Э н т о н и. Привет, Кэрэмел. Как хорошо, что ты пришел. Нам так хотелось посмеяться и расслабиться.
М о р и. Ты опоздал. Ловил по кварталу почтальона? А мы тут тебе косточки перемывали.
Д и к (уставясь на Э н т о н и своим ясным глазом). Что ты сказал? Повтори, я запишу. Выбросил сегодня три тысячи слов из первой части.
М о р и. Благородно. А я вот заливал алкоголь к себе в желудок.
Д и к. Не сомневаюсь. Держу пари, вы и тут все время только про выпивку болтаете.
Э н т о н и. Но никогда не напиваемся до потери рассудка, мой безусый юноша.
М о р и. И никогда не водим домой дам, которых встречаем в подпитии.
Э н т о н и. И вообще, наши дружеские встречи отмечены высоким благородством.
Д и к. Нет больших дураков, чем те, кто хвастается, что может много выпить! А вся наша беда в том, что вы пьете по староанглийскому рецепту, на манер сквайров восемнадцатого века. Заливаете по маленькой, пока под стол не упадете. Какое уж тут веселье. Нет, это тоже не дело.
Э н т о н и. Спорим, это из шестой главы.
Д и к. В театр идете?
М о р и. Да. Мы намерены провести этот вечер в глубоких размышлениях о жизненных проблемах. Вещь называется предельно кратко — «Женщина». Смею надеяться, что название оправдает себя.
Э н т о н и. О, Боже! Неужели так и называется? Давай лучше сходим еще раз на «Весельчаков» .
М о р и. Мне надоело. Видел уже три раза (обращаясь к Д и к у). Первый раз мы вышли в антракте и обнаружили изумительный бар. А когда вернулись, оказалось, что попали не в тот театр.
Э н т о н и. Потом имели продолжительный диспут с перепуганной молодой парой, которая, как мы решили, заняла наши места.
Д и к (как бы про себя). Думаю, вот закончу еще один роман и пьесу, и, может быть, книгу рассказов, и надо бы мне музыкальную комедию написать.
М о р и. Да, представляю — с такими умными песенками, что никто и слушать не станет. А все критики примутся ворчать и стенать о добром старом «Переднике» . А я буду все так же блистать как лишенная всякого смысла фигура в совершенно бессмысленном мире.
Д и к (торжественно). Искусство не бессмысленно.
М о р и. Оно бессмысленно по самой своей сути. Но приобретает смысл тогда, когда пытается сделать менее бессмысленной жизнь.
Э н т о н и . Другими словами, Дик, удел твой — играть перед залом, заполненным привидениями.
М о р и. Уж ты постарайся.
Э н т о н и (обращаясь к М о р и). Наоборот, зачем писать, если чувствуешь, что окружающее лишено какого бы то ни было смысла. Сама попытка отыскать в нем какой-либо смысл бессмысленна.
Д и к. Ну, даже если допустить все это, стоит остаться прагматиком и поддерживать в несчастном человеке жизненный инстинкт. А вы хотите, чтоб все верили в вашу софистическую чепуху?
Э н т о н и. Да, наверное.
М о р и. Никак нет! Я считаю, что все население Америки, за исключением какой-нибудь избранной тысячи, нужно принудить принять строжайшую систему моральных ценностей, например, католицизм. Я не осуждаю общепринятую мораль. Просто я недоволен, что все достижения спекулятивного способа мышления оседлали, усвоив позу моральной раскрепощенности, ни во что не верящие посредственности, отнюдь не уполномоченные на это своим интеллектом.
(Здесь на сцену является суп, и то, что Мори, может быть, хотел сказать еще, так и остаюсь навек несказанным.)
Потом они навестили торговца билетами, и за немалую цену получили места на новую музыкальную комедию под названием «Шумные забавы». В фойе они немного задержались, чтоб обозреть валившую на премьеру толпу. Там двигались несметные стада накидок, состроченных из многоцветья шелков и мехов, капли самоцветных камней орошали руки и шеи, стекали с розово-белых ушей, неведомо сколько муаровых лент мерцало на тульях бесчисленных шелковых шляпок, шагали туфельки цвета золота и бронзы, багряные и лаково-блестящей черноты, проплывало множество горделиво-высоких, туго укрученных женских причесок рядом с прилизанными напомаженными волосами холеных мужчин — это было настоящее веселое людское море, которое искрилось, волновалось, болтало, смеялось, пенилось, медленно опадало и вновь вздымалось, вливая свой искрящийся поток в рукотворный омут веселья…