Общество, равно как и любой другой живой организм, чувствует приближение конца и тоже бросается в последний расцвет семян своей культуры, и это явление не случайно названо декадансом, то есть закатом. Серебряный век русской поэзии служит хорошим этому подтверждением.
Прежде чем сгинуть на Соловках или захлебнуться в тесноте переполненных трюмов на Волге и в Финском заливе, российская поэзия выдала небывалый залп, получивший название Серебряного века. Это было последнее «прости» Великой русской культуры перед тем, как на весь долгий ХХ век все было поставлено с ног на голову, когда писателями и поэтами стали не выпускники столичных вузов, а вчерашние босяки.
И не следует переоценивать великую инерцию наследия, де, мы не все отвинчивали. Де, вслед за босяками в уже советскую литературу пришли и относительно образованные.
Совсем нет.
Кто стал символами, реперами и даже идолами уже второй половины ХХ века?
Тот же хам Высоцкий, тот же хам Шукшин…
Публика востребовала.
Закон рынка в подспудной латентности своей работал и при социализме.
И, вознося горлохвата Высоцкого на пьедестал, публика таким образом желала адаптации шекспировского Гамлета и Пушкинского Дона Гуана к своему уровню, уровню, где понимание, где восприятие достигаются посредством луженой глотки хама. Которая ошибочно воспринималась не далеко ушедшей критикой как некий мифический «нерв». Как тут не припомнить золотые слова, сказанные одним персонажем Вольфганга Петерсона, – все глоткой, нынче все только глоткой… Юношеская дворовая приблатненность Высоцкого с его рандолевой фиксой и финкой в кармане в этом символе времени совершенно не эволюционировала. И тупое нежелание (неспособность) хама шестидесятых (Шукшина и K°, бравировавших своей придурошностью, с плутоватостью наперсточников выдававших свою придурковатость за некую мифическую народную мудрость), неспособность эволюционировать, впитывая московскую культуру, не поставила их даже в один ряд с босяком Пешковым, который нашел-таки в себе достаточно талантов, чтобы как-то обтесаться.
Это был медный век русской культуры, включая и поэзию.
Но к поэзии Ларина!
В памятной мне лекции профессора Жирмунского по теории стихосложения, где, давая определение поэзии как особой области сочинительства, мэтр (и автор пока единственного и дееспособного сочинения по теории рифмы) не полагал, что рифма есть обяза-тельная составляющая детерминанта стиха.
И в безусловной оригинальности стихотворений Ивана Ларина это видно с особой ясностью. И его вольное манкирование понятиями канонических размеров – это не от бравады молодых разрушителей и низвергателей, умеющих разве что писать глупые манифесты и железной палкой выбивать ноктюрны из жестяных водопроводных труб.
Но ценность стихотворений Ларина даже не в оригинальности рифм, вольных заигрываниях с размером или в красоте его метафор.
В одном только коротком приведенном выше стихотворении открывается (безо всяких аллюзий) целый философский мир.
Начнем с удивительно точного (и в этом сразу видно поэта) употребления глагола «смутить». Здесь «смутить» – это не привести в замешательство, но взволновать. То есть разговор о счастье заставляет автора задуматься.
И что мы находим в результате этих раздумий?
Во-первых, счастье, по мнению Ивана Ларина, – оно не то чтобы быстротечно. Оно просто мгновенно.
И эту мысль надо рассматривать непременно вместе с другим открытием поэта – за счастьем следует акт смерти.
И это правда.
Потому как ложь в том, что они поженились, и счастливо прожили много лет, и умерли в один день.
Нет. Ромео и Джульетта непременно должны были умереть. И в этом правда, а поженись они и нарожай детей – это была бы ложь (что бы осталось от романтического пафоса, примись пылкий Ромео изменять своей женке на второй-третий год супружества?).
Сказка, где есть и разрыв-трава, и мертвая с живою вода, и чары, и колдовство, – до той поры правда, покуда любовники в ней непременно умрут в конце. А если по воле автора они примутся жить долго и счастливо, в этом сразу проявится акт лжи.
Прав нелюбимый Львом Толстым Шекспир.
Прав Иван Ларин.
Прав Зигмунд Фрейд, предлагая такую модель психодинамики, где не тормоз общественной морали СУПЕР-Я сдерживает эгоизм эротических устремлений, но ЭРОС сдерживается встречным вектором ТАНАТОСА – стремлением к смерти.
Love and death like a horse and a carriage – любовьисмертькак… лошадьиповозка. И именно в экстремуме любви – обнаруживается этот самый танатос.
Дубу и кедру хочется быть подрезанными по корням, чтобы целиком уйти в семя.
И умереть.
Поэтому истинная любовь – мгновенна, как у Ивана Ларина.
Собственно, и до Ларина эту зависимость инстинктивно обнаруживали хорошие настоящие поэты – кстати… И кстати, рифма «кровь-любовь» потому и на языке вертится, и как не похвалить здесь еще раз Ларина за его «розы-морозы» (неплохую рифму на слово «любовь»).
Любовь – как война, и счастье в них (в войне и любви), во-первых, быстротечно (девушки, не рассчитывайте на продолжительность связи!), а во-вторых, автору интересна даже не означенная ОБЪЕКТЕССА этой его любви, а сам процесс, о чем он и говорит, что УКОРОМ ЕМУ БУДЕТ ТО, ЧТО ОН НЕ ПОШЕЛ НА ВОЙНУ.
Любовь – это война. И там и там – убивают.
И счастье – счастье жизни (не убили – радуйся) там в любви так же случайно, как и на войне – зависит от выбора СУДЬБЫ.
Но вернемся к началу.
Появление таких поэтов, как Ларин, сигнализирует о наступлении нового времени.
До реконкисты галантного века еще, может, и далеко.
Но век хама ушел без возврата.
И была статья подписана: Л. Голубкина.
Людочка… Его Людочка. Его неповторимый редактор и критик…
После той статьи в том сборничке он пригласил ее в ресторан. И у них началось. Счастливое… Э-э-э… Как бы это сказать поточнее…
Счастливое времечко…
Иван снова погладил черный глянец обложки.
Третья книга серии «Цена вопроса»… Третий крупный гонорар… Он может теперь планировать свою жизнь. Он может теперь планировать их с Людочкой жизнь… Через год на его гонорары они купят новую квартиру. Через два года они построят в Репине или в Комарове новый домик.
А потом, а потом, через тридцать или сорок лет, его, Ваньку, может и похоронят там рядом с Ахматовой… Поэт рядом с поэтессой.
И Иван задумался, а где лучше лежать – в Комарове, или на Волковском, рядом с Надсоном и Тургеневым?
«Как хороши, как свежи были розы», – вспомнилось Ивану.
А Людочка, его Людочка, она, как Софья Андреевна Льву Николаевичу Толстому, как Анна Григорьевна – Федору Михайловичу Достоевскому, как Анна Ахматова – Льву Гумилеву, как Мережковскому – Зинаида Гиппиус, как Лиля Брик – Маяковскому… Его Людочка стала ему настоящей музой.
Ах, какой духовный альянс! Какое единение взглядов и вкусов!
И именно Людочке пришло теперь в голову собрать все поэтическое наследие Ивана и хоть частично – опубликовать.
Вот тут-то духовный альянс и приказал долго жить!
– Кобель! Сука! – истошно вопила Людочка. – Открой немедленно, или я тебе всю рожу расцарапаю! Вон из моего дома! Иди трахайся со своей крашеной куклой, импотент!
– Что ты несешь?! – кричал Иван, запершийся в ванной от гнева сожительницы. – Кобель не может быть сукой! Через закрытую дверь ты ничего не расцарапаешь! Это не твой дом, ты здесь не прописана! Импотент не может трахаться даже с куклой! Да с такой логикой тебе не старшим редактором служить, а младшей дворничихой!
Лучше бы он такого не говорил.
Людочка тихо вскрикнула, и через минуту он услышал, как хлопнула входная дверь.