Я отдернула руку от расшитой холстины, заметила мимоходом, что и сидит-то вышитый красавец на своем коне странно — то ли седло раскроило его до пояса, то ли тело было ненамного длиннее головы, при длинючих-то ногах. И помчалась к лестнице, искать отхожее место.
Не были господами, ну и нечего начинать. Кто ж в доме нужду-то справляет? Да разве в такой дом Кириметь-кормилица благим оком заглянет? Да ни в жисть!
Солнце уже высунуло свой край за окоём и осветило мир, так что можно было разглядеть все. Меня охватило разочарование, потому что дом стоял не в Чистограде, а посреди леса. Прямо от ступеней начиналась дорога, за ней тянулся выпас, обнесенный высоким забором. Паслись кони, один белый, парочка каурых и пара вороных. Посередине забора над травой возвышались закрытые ворота и темнел лес.
Я сбежала по восьми ступеням, идущим от входной двери, чуток отступила и оглядела дом моей матушки. Он оказался на три поверха. Плотно уложенные камни стен оглаживало первыми лучами встающее солнце. На первом поверхе окна поблескивали кусочками стекла, вставленными в тяжелые решетчатые рамы — здесь дорогих цельных пластин, как на втором поверхе, не оказалось. То ли хозяева решили поберечь бельчи, не тратиться на дорогущее убранство, то ли подумали о защите от зверей. Лес-то вон он, рядом.
Сзади за домом простирался двор — слева конюшня, справа коровник с птичником на задах. Здесь лес подступался к постройкам близко, кроны нависали над самыми крышами. Тес на кровлях порос по краю седыми мхами, что нарастают от большой влаги.
Отхожее место было устроено в самом конце двора, за срубом, стоявшим перекладиной между птичником и конюшней. Уже идя обратно, я рассмотрела домину получше. Две трубы и две входных двери. Если подумать, на задах у двора положено быть бане — но они такими длинными не бывают. Хотя, может, у господ все не по-нашему?
Из ворот конюшни, глядевших на дом, вышел мужик, ведя в поводу кобылу. Та шла тяжело, тяжело поводя раздутыми боками на каждом шагу. Беременная.
Мой взгляд скрестился со взглядом мужика, ведшего кобылу, и я узнала нарвина, что сидел вчера на козлах. Сегодня рукавов, широких, что твои занавески, на нем уже не было. Напротив, на плечах нарвина лежала посконная рубаха без рукавов, с глубоким запахом, наполовину открывавшим грудь, прямо как ночная душегрея бабки Мироны.
На лице мужика мелькнуло странное выражение, не узнавания, но размышления. За три шага он бросил:
— День добрый. — Последнее слово вышло у него почти как «да-абрый», подтверждая не тутешное происхождение.
— Добрый. — Я сбилась с шага.
Нарвин на меня уже не глядел, неспешно шагая вперед. Похоже, он выгуливал кобылу, которой подходил срок ожеребиться. Я спросила вдогонку:
— А где поварня?
Он на ходу махнул рукой в ту сторону, где коровник подходил к дому.
Вход обнаружился за углом. Три приступки вели к окованной железом двери, за которой оказались сенцы, темные, соединенные с лестницей. Несколько ступеней, отделенных от входной двери широкими каменными плитами, уходили вверх, ко второй дверце. Та была уже из простых досок.
По левую руку у входа стоял рукомой — широкая деревянная бадья, поставленная на высокую лавку, а рядом ведро с ковшиком. Я ополоснула все ещё сонные глаза, утерла лицо подолом и пошла вверх.
Поварня тянулась вдоль стены дома, выходя окнами во двор, словно узкая, проходом рубленная, изба. У одного окна за столом сидели две бабы, выглядывая наружу. Я повернулась, бросила взгляд в ближайшую решетчатую створку.
Ничего особенного. Только давешний нарвин чинно идет по двору, выгуливая кобылу.
— Подобру ль вам, тётеньки? — Бросила я.
И подбоченилась больной левой. Мирона как-то раз сказала, что сухота на ней не так заметна, когда стою с норовом да этак с выходом, словно большая госпожа.
Бабы повернулись. В одной я узнала Саньшу, вторая, судя по длинному белому переднику, низко надвинутому на лоб повойнику и пухлому немолодому лицу, была баба Котря.
— Да поутру-то всегда подобру. — Приветливо отозвалась баба в повойнике. И улыбнулась, отчего пухлые щеки стали похожи на два сморщенных яблока. — Ты, что ль, Триша-травница будешь? А я баба Котря, повариха здешняя. Проходи, поутренничаем, чем кормилица Кириметьюшка послала.
Она сдвинулась, взгляду открылась столешница, заставленная снедью. Я села на лавку с дальней стороны, помянула с сожалением шанежки, оставшиеся наверху, в светлице — и зачерпнула ложкой кашу из горшка, что стоял посередке стола.
Пшенное варево щедро забелили молоком, да и маслом приправили от души.
— Худая-то какая. — Заботливо сказала баба Котря, придвигая большое блюдо с ломтями хлеба, где с одного боку лежали полуоплывшие маленькие куски старого, засохшего меда. — Ты это, тово.
Она наградила меня жалостливым взглядом, на мгновенье задержав его на скошенном подбородке с выпирающим носом. Добавила рассудительно:
— Заморенная больно. Вон и шея как у цыпленка.
— А травницы все такие. — Встряла Саньша, разворачиваясь от окна и с удобством расставляя локти на своей стороне стола. — Ранеша из Балыкова, которую к Парафене на днях выкликали, тоже худющая. Только наша Триша подобрее взглядом будет. У той, слышь-ка, не глаз — а чисто игла!
— Остынь. — Сказала Котря. — Все у тебя глазастые, все у тебя зыркают. Одна ты взглядом не тычешь, а мажешь, ровно лебедь-сохрана, Кириметева птица.
— Дык я ж добрая! — Изумилась Саньша. — Потому и глаз у меня добрый, как на кого гляну, так ровно медом угощу… Слышь, Триша, а что тебе Сокуг-то сказал? Вы ж во дворе переведались.
— Сокуг? — Я застыла с недонесенной до рта ложкой.
— Тот нарвин. — Бойко ответила Саньша. Белое лицо её пошло подозрительными красными пятнами. — Так-то имя его только он сам да мужики норвинские вымолвить могут. Сначала зашипят змеями — «с-ск»! А потом выплевывают: «йог»! Так что мы Сокугом его кличем, все легче выговаривать. И что вы.
— Мы поздоровкались, потом он мне показал, где поварня. — Я отправила в рот ложку.
Теперь ясно, зачем бабоньки сидели у окна. Глазели на мужика. Норвин и впрямь хорош собой — осанистый, спина прямая, подбородок упрямо торчит вперед, глаза молодые, синие. И борода русая, недлинная, видно, что скоблит лицо ножом каждый месяц, не забывает.
В общем, чем не жених. Я отковыряла от меда крошку, положила в рот. Саньша между тем раскраснелась ещё больше.
— У ней глаз на него положен. — Доверительно сказала Котря. — А он, слышь-ка, обещанную где-то имеет. На наших не глядит, вот Саньша у нас и извелась. Может, ты ей пособишь? Приворотное какое.
— Это можно. — Я размышляла, посасывая мед.
Если у нарвина есть обещанная, то есть сговоренная невеста, и он ей верен, значит, дело будет нелегким. Не то что бы невозможным, но.
— Только вот что. — Прямо сказала я, глянув на полыхавшую, как закат в месяце яблоне, Саньшу. — Если обещанная любит нарвина, и горевать потом будет, Кириметь-кормилица за тот приворот с тебя плату стребует. Твое счастье-удачу отберет. И девке отдаст на замену. А ты болеть начнешь беспрестанно, или помрешь скоро.
Саньша уложила на скрещенные руки пышную грудь и громко шмыгнула носом.
— А Ранеша мне этого не говорила. Она только двенадцать бельчей потребовала в уплату. А где их взять? Дома мамка вдовая, у ней ещё двое младших остались, сеструха да братуха, так что все мои бельчи туда идут.
— Травница может сказать не сразу, а потом. — Это я знала от Мироны. — К примеру, когда деньги уже у неё, а снадобье она ещё только протягивает. Но скажет обязательно, пусть даже в самый последний миг, иначе Кириметь-богиня на неё саму рассердится. Коль ты так смела, что от чужой доли отщипываешь, то и от твоей убыть должно. Иначе никак.
Я снова принялась за кашу. Мы с Мироной никогда так щедро не сдабривали еду маслом, и от непривычки уваренная пшенка казалась мне чуть ли не медовой.
— Вот оно как. — Со вздохом сказала Котря, подвигая поближе к моему локтю блюдечко со сморщенными кусками вываренных сушенных яблок. — Воду с яблок будешь? Она сладкая, я ей туес из-под меда полоскала.