Бабка Мирона, к примеру, добавляет не травку даже, а корешок, на который ей указала когда-то давно помершая бабка Олоша, её наставница. И я, стало быть, тоже добавлю. Только сначала придется поискать.
Лес пах разогретой хвоей, но один раз сбоку потянуло душком гниющей дичины — то ли какой-то зверек помер, то ли волки в этом лесу все-таки имелись. И даже пренебрегали извечным обычаем прикапывать остатки недоеденного.
Вырвавшись из леса, дорога запетляла среди полей. Большая часть наделов успела покрыться короткой порослью после недавней вспашки. Но чернота земли все ещё просвечивала сквозь зелень. На нескольких полосках тянулась к солнцу озимая рожь, успевшая оправится и подняться. Солнце набирало силу и жар — первый месяц лета, первокур, тешил землицу-матушку жаркой лаской, гнал соки и поднимал хлеба.
До Неверовки идти было близко. На первом же огороде, что смотрел на поля, копошилась стайка детишек под предводительством мощной бабы — пололи морковь и капусту. Я остановилась, поздоровалась и спросила дорогу к дому Парафены. Баба с детворой, дружно щипавшие зелень вокруг ростков, тут же с готовностью разогнулись. Хозяйка утерла пот, капавший со лба, и спросила, кто я буду. Узнав, что травница, и хочу повидать Парафену, бабища закивала головой и отрядила младшенького — чтобы довел.
Веснушчатый самилеток, обрадованный возможностью увильнуть от полотьбы, немного поплутал по улицам. У высокой избы, крытой новеньким тесом, он нехотя со мной попрощался и вразвалку пошел назад, взбивая босыми ногами облачка пыли. Я улыбнулась, глядя на то, как он топырил острые локти, срывая по дороге верхушки у придорожных сорняков.
А потом развернулась и стукнула в калитку, прорезанную в заборе рядом с большими, двустворчатыми воротами.
Крольча оказался худым мужиком, с печальными глазами и резкими, свежими морщинами на лбу. Услышав, кто я и зачем пришла, он засуетился. Ещё никогда меня не вводили в избу с большим почетом — мужик умудрился два раза поклонится, пятясь задом к высокому, в резных балясинах, крыльцу. И все приговаривал:
— Ох-ти, матушка, посмотри, Кириметь-кормилица тебе подмогою.
По годам Крольча был в два раза старше меня, и жалостные нотки в его голосе, судя по натужности, были ему непривычны. Я ступила в высокие темные сени, справа и слева украшенные дверями клетей. Вошла в избу, просторный пятистенок, где в первой горнице была угол для готовки, длинный стол в красном углу, под засохшей березовой ветвью, перевитой красной нитью, оберегом с прошлого Свадьбосева. Справа от двери, перед столом, пряталась за занавесками, тканными из рогожи, кровать хозяев. Я ткнула принесенную с собой корзину в руки Крольче и поднырнула под занавес.
В матицу рядом с кроватью был вбит пустой крюк от люльки. Парафена лежала на кровати пластом. Она была ещё не стара, лет на пять моложе Крольчи. Глаза равнодушно рассматривали что-то на потолке, темные волосы свисали с края кровати. Отчетливо пахло мочой, хотя ряднина под ней гляделась свежей. В вырезе белой сорочицы из добротного льна торчали острые ключицы.
— Ну что там, госпожа травница? — Высунулся из-за рогожного занавеса Крольча.
Ишь ты. Вот и госпожой меня величают. Даже к бабке Мироне так обращались лишь один раз, когда привезли порванного волками мужика, уж совсем не жильца.
Я наклонилась над бабой, погладила её по руке. Позвала:
— Парафена! Подобру тебе!
Она моргнула, и глаза её дернулись вправо-влево. Потом все-таки остановила на мне взгляд, приоткрыла губы, подвигала ими, словно дите, что пытается поймать ложку. Из угла рта капнула вниз слюна.
Все было, как и положено при ударе, вот только молода была Парафена для такой беды.
— А дети где? — Спросила я Крольчу.
Потому что говорить больше было нечего. Не помочь Парафене, никак.
— У сеструхи. — Выпалил тот. — Взяла она моих троих до Свадьбосева, у себя подержать, чтобы помочь. Я-то с ног уже валюсь.
И он глянул на меня с такой истовой, беспросветной надеждой, что мне захотелось отвернуться от стыда.
— Ну. — я опустила взгляд вниз.
На кровать. На руку Парафены.
За рогожными занавесями была полутень, солнце, игравшее в окошках, только и могло, что пробиваться лучами в щели и заливать светом потолок над жердями, к которым крепилась рогожа.
— Света. — Сказала я дрогнувшим, изменившимся голосом. — Света мне! Убери эти рогожи.
Послышался резкий треск — Крольча не стал мучиться, отодвигая занавески. Он просто их сдернул, нещадно оборвав лыковые петли, что их держали.
Посветлело. И стало видно, что не почудилось — по ногтям Парафены, в самом их начале, отступив всего лишь на два-три волоса от кожицы, тянулась красноватая линия.
Тридцать трав калечащих. Кириметь-кормилица, как же это? Все, как говорила бабка Мирона — красным волосом метка по ногтю, знак травы саможорихи, что пускает лист лишь в конце черемшаня-месяца. Сейчас первокур, а месяц черемшань только что кончился — стало быть, самое время для саможорихи.
А ещё Мирона добавляла, что ни она, ни бабка Олоша, наставница её, ни бабка Далиха, что когда-то учила саму Олошу, не видали людей, поевших травы саможорихи. Точнее — накормленных ею, потому как эту траву просто так не едят.
Если заставить человека съесть свежий лист, он расскажет все, что спросишь. А потом трава пережжет ему разум, и оставит от него одно неподвижное, но дышащее тело.
Моя больная левая рука непроизвольно дернулась, пальцы свело судорогой — то ли от долгой неподвижности, то ли от напряжения.
Я тряхнула кистью, сжала и разжала её, успокаивая боль. Глянула на Парафену.
Она двигалась. Значит, надежда ещё есть. Может, я смогу вернуть её — или хотя бы часть прежней Парафены.
Лежавшая на кровати баба глухо замычала, завертела головой из стороны в сторону. Похоже, её беспокоил свет.
— Дай ещё корзину. — Бросила я Крольче, отступая назад и не сводя глаз с Парафены. — В придачу к той, что принесла с собой. И пять пустых чистых горшков.
Тот убежал, споткнувшись на рогожах, брошенных прямо на пол.
В лес, что отделял Неверовку от дома госпожи Морисланы, я возвращалась чуть ли не бегом. В двух корзинах — одна на правой руке, вторая на больной левой — побрякивали горшки. Крольча сказал, что беда случилась с Парафеной восемь дней назад. Бабка Мирона говорила про лечение от саможорихи, но никогда не упоминала, помогает ли оно на таком позднем сроке. А ведь всякую хворь, тем более умственную, лечить надо сразу же, без промедления.
Не хворь, а отрава, поправилась я. Ясно, что бабу либо силой, либо обманом накормили травой, которая живет всего четыре седьмицы в году. И как раз сейчас саможориха в поре — с конца черемшаня по конец первокура, так мне бабка говорила. А сушеный лист, опять же по её словам, силы такой не имеет и ум напрочь не отсушивает.
Понятно, почему Ранеша не угадала причину беды — красноватая черта сразу себя не показывает. Ноготь должен нарасти, да так, чтобы метка вышла из-под кожи и стала всем видна.
Непонятным было другое — зачем? Ну зачем деревенской бабе давать саможориху? Ещё в начале учения, узнав о тридцати калечащих травах, я спрашивала бабку Мирону, кому такое может понадобится. И она сказала, что это дело господское. Изводить ворогов. Нам, простым людям, оно не надобно.
Однако Парафена никому из господ ворогом быть не могла — чего опасного в простой бабе? Её хозяйка, Морислана, даже дала служанке надел в приданое, значит, расстались они по-доброму. Тогда остается только одно.
Парафена служила Морислане ещё в Чистограде, сказала баба Котря. Может, я была не единственной тайной у госпожи Морисланы? И накормили бедолагу саможорихой, чтобы узнать нечто из прошлого госпожи моей матушки? А потом бросили бабу на опушке.
Я сдвинула брови и вошла в лес.
Лекарством от саможорихи была трава нижинка. Знала я её хорошо, потому что отваром нижинки поили тех, кто мучился от головных болей. Вот только против саможорихи варить траву не следовало — наоборот, следовало употреблять её совсем по-другому.