Он не испугался. Он только запоминал – это происходило автоматически, помимо его воли, по привычке, выработавшейся тремя годами службы на границе, хотя он понимал, что никуда эти данные сообщить не сможет, – запоминал части, двигавшиеся по шоссе. А те крохи чувств и мыслей, которые, словно оттаивая, начинали в нем шевелиться, находили выход, отдушину в одном слове: «ладно». Тимофей повторял его про себя размеренно, будто медленные капли падали. Это помогало. Давало разрядку. Так одни люди в сходных ситуациях ломают карандаши и палочки, другие считают до десяти или до ста – в зависимости от характера. Тимофей думал: ладно. Ладно – посмотрим; ладно – дайте срок; ладно – мы вам еще такую свадьбу закатим!..
– Ладно, – повторил он вслух.
– Зер гут! – обрадовался фашист. – Слюшай! Я тебя мог – ды-ды-ды – и капут. Абер ты запоминал урок, и я дарю тебе жизнь. Вита нова! Теперь я твой второй муттер. Твой мама. И твой мама говорит тебе: будь слушным.
– Ладно, – повторил Тимофей, чуть повернул голову и увидел, что осталось от их позиции.
– Ты пойдешь плен в либер Дойчланд, в Германия. Германия – о!.. Ты хорошо старался – ты хорошо кушал. Справедлив! У тебя отшень маленький геометрий, – он ткнул пальцем в два малиновых треугольника на петлице Тимофея. – Хорошо! Мало что жалеть. Терпений! – и опять все начинать с айн. Цвай унд драй приходит к тому, кто имеет терпений. Хороший мораль?
– Гут, – сказал Тимофей и вдруг подумал, что еще нынешним утром ему показалась бы нелепой даже мысль о каком бы то ни было разговоре с фашистами. А сейчас не только слушает – делает вид, что соглашается. Он унижен? – да. Побежден? – да. Сломлен и сдался?..
Тимофей снова покосился на окопы. Во время боя и до него он знал, что скорее пустит в себя последнюю пулю, чем сдастся. Но сложилось иначе. Значит, опять кинуться на эту гадину, напроситься на их пулю?
А кто отомстит за ребят?
Другие?
А почему не ты? А почему ты не хочешь оказаться сильней и хитрее своих врагов? – выжить, вырваться и отомстить? Победить, наконец? От какого Тимофея Егорова будет больше пользы: от погибшего гордо, но бесславно и бесполезно или от активного бойца, беспощадного мстителя?..
«Польза». Раз аргументом становится польза, значит где-то не прав, с досадой подумал Тимофей. С досадой на свои минутные колебания, которые и решили все дело: во второй раз он не бросился на фашиста сразу, и все как-то решилось само собой.
В его распоряжении были секунды. Ему было стыдно, что он остался живым – Тимофей победил этот стыд. «Чтобы отомстить, я должен выжить – это он усвоил твердо. – Я должен выжить. Чего бы это мне ни стоило. Любой ценой!..»
Ладно.
– Я сделаю все, как надо, герр капрал. Фашист заулыбался совсем лучезарно.
– Последний совет дер вег… на дорожка… Я залезал твой карман, и – майн готт!! – Он поднял руку, и Тимофей увидал свою кандидатскую карточку. – Ты хотел стать большевик?
«Я должен выжить… любой ценой…» – стучало в мозгу Тимофея.
– Да, – сказал он.
– Глупо! Наш фюрер говорил: большевик – капут. Всех большевик – капут. Ды-ды-ды! – он повел автоматом. – Ты хотел капут?
– Я хочу жить, – сказал Тимофей, почти физически ощущая, как бьется в мозг: ты должен, должен выжить.
– Зер гут! «Хотел» – еще не «был». Это есть нюанс, который тебя спасал. Мы оба забудем этот маленький недоразумений. Ты будешь любить наш фюрер. Ты все будешь начинать с айн. Хайль – вита нова!
«Я должен выжить… любой ценой…»
Фашист, улыбаясь Тимофею, попытался разорвать карточку. Это у него не получилось. Он даже чуть напрягся – опять не вышло. Тогда, иронически фыркнув – мол, не очень-то и хотелось, – фашист отшвырнул карточку в сторону.
«Любой ценой», – сверкнуло где-то в глубинах сознания, но Тимофей уже зажимал карточку в кулаке. Фиксатый еще лежал на спине, следя за Тимофеем, и не глядя нащупывал на земле автомат. Но второй, смуглый – ах, досада! – он уже отскочил назад, и карабин в его руках так ловко, будто сам это делает, скользнул из-под мышки в ладони. Ведь убьет, сволочь!..
Авось с первой не убьет.
Тимофей сделал ложное движение влево, прыгнул вправо (пуля ушла стороной), схватил горячий стальной обломок – все, что осталось от его личной трехлинейки со знаменитым снайперским боем, – встретился глазами со смуглым. Тот не боялся. Глаза горят: смеется, бьет с пояса, не целясь. Будь ты проклят!
Вторая – мимо.
– Какой шикарный экземпляр! – воскликнул фиксатый. – Он твой, Харти… Бери!
Тимофей метнулся в сторону – ствол пошел за ним; в другую – ствол тоже. Тимофей вдруг почувствовал усталость. Все, понял он. Фашист тоже решил, что пора кончать, и выстрелил прямо в лицо.
2
Когда сознание снова прояснилось, Тимофей не удивился тому, что жив. Уж такой это был день. Не пришлось и вспоминать, где он и что с ним: он знал это сразу, едва очнулся.
Где-то внутри его, независимо от его воли, организм самостоятельно переключился на иной ритм; мобилизовался с единственной целью – выжить. Человек должен был еще осмысливать новую для себя ситуацию – войну; на это уйдет у него немало дней; а его природа уже заняла круговую оборону.
Тимофей лежал в неглубокой выемке, на дне, и какой-то парнишка бинтовал ему голову. Это был тоже пограничник, но незнакомый; видимо, первогодок с одной из соседних застав; тех, что служили по второму году, Тимофей знал хотя бы в лицо.
Пограничник наматывал бинт почти не глядя, как придется, совсем не по инструкции; такая чалма если часа два продержится – уже благо; обычно они расползаются кольцами куда раньше. Тимофей хотел сделать замечание, но тот, как назло, смотрел теперь только в сторону, куда-то за спину Тимофея, и глаза их никак не могли встретиться. Парнишка тянул шею и дергался всем телом вверх-вниз, выглядывая что-то через вспушенный край воронки. А руки автоматически слой за слоем накладывали бинт.
Краем глаза Тимофей заметил, что грудь ему уже перебинтовали. Правда, при этом кончилась гимнастерка: ее правый бок был начисто оторван, только воротничок и уцелел.
Тимофей пошевелил пальцами; в руках пусто… Внутренне цепенея, Тимофей потянулся левой рукой к уцелевшему нагрудному карману. Пусто.
– Не дрейфь, дядя, – сказал пограничник, – твой билет у меня.
– Давай сюда.
– Вот невера! – Свободной рукой он достал из галифе смятую кандидатскую карточку. – Не теряй в другой раз.
– Я ее вот так зажимал в кулаке.
– Может, вначале и зажимал.
– Меня крепко ковырнуло?
– Семечки. Только шкарябнуло по черепушке. Но картина, сам понимаешь, жуткая. Иван Грозный убивает возлюбленное чадо.
– Гляди ты. А я уж думал – привет. Он меня в упор срезал. Метров с трех. Враз выключил начисто.
– Контузия, – сказал пограничник.
Он закрепил бинт как придется, еще раз выглянул из воронки, тихо охнул и медленно, тяжело сел в подмявшуюся под ним землю.
– Все. Приехали, дядя.
Он улыбался. Улыбка была выбита на его лице усилием воли; он хотел в эту минуту именно улыбаться, и потому совокупный рисунок его рта и глаз складывался в улыбку. Но это был, так сказать, общий план. Маска. Впечатление от нее держалось всего лишь какую-то секунду, а затем исчезало, потому что каждая деталь этой маски противоречила ее сущности: тонкая нижняя губа, перекошенная улыбкой, словно конвульсией, судорожно вздрагивала; прыгали потерявшие вдруг осмысленность побелевшие глаза; и даже значок ГТО первой ступени, перевернувшийся изнанкой, мелко подрагивал на его груди скрестившимися цепочками.
Тимофей все понял; но ему так хотелось, чтобы оказалось иначе, что он, оттягивая страшную правду еще на мгновение, спросил:
– Что там?
– Немцы.
Пересиливая слабость, Тимофей перевернулся на четвереньки, привстал на коленях. Справа дорога, и по ней нескончаемой чередой прут автомашины и танки; слева, вдоль позиции его взвода, приближается группа немецких солдат. Если сейчас ударить в два ствола, то, пока они разберутся, что к чему, четырех, пожалуй, можно прибрать.