Не очень-то любили они упоминать всуе о своей дружбе, но, видимо, в день разлуки потеплели и растаяли даже сдержанные сердца этих суровых рабочих людей, зазвенели ослабшие душевные струны.

— Ну, тогда не без причины и выпил, — продолжал Дорогомилов. — Наш русский человек, ежели желает выпить, так готовит закуску, чтоб поострее: огурчики, скажем, соленые, селедочку, лучок свежий... Ну, оно на закусь-то приятно, вкус, значит, водки моментально отбивает, а сытности никакой! Отсюда и хмелеешь, конечно. Первый стакашек подняли мы тогда за скважину. Рады были, что закончили! Не поверишь, какая надоедливая попалась, стерва, всех повыматывала... Ну, второй, сам понимаешь, за Родину. Третий — за здоровье стального бабая! Тут уж хочешь не хочешь — пей! Помню, даже «ура» крикнули! И поехало там, да все полными стаканами, а о закуске-то позабыли. Я, конечно, норму свою знал, но перебрал в тот раз, на радостях, значит. А ты меня в другой раз пьяным видел, скажем, когда у тебя выпивали? Правильно, не было такого. У твоей хозяйки, Диярыч, руки золотые — знатную закуску готовит. Ту закуску не то что горькой водке, пожалуй, и чистому спирту не прошибить!

А Лутфулла-абзый, ухватясь за благодатную «хлебную» тему, перевел разговор на свое, желанное. Вспоминая юные годы, проведенные в деревне на берегу Зая, стал нахваливать Дорогомилову красивые обычаи родной стороны, хлебосольство и радушие своих земляков. Таил он мысль простую и ясную: «Если рассказать Феонычу с толком о моей родине, может, и он решит переселиться в Калимат?» — такая по-детски наивная, бесхитростная вера жила в его простой и честной душе.

— Эх, хорошие люди живут в моих краях, Феоныч! Великодушные люди... — начал он свою подспудную агитацию. И умолк на время, словно желая прочувствовать вместе с другом такие значительные слова. Вынул из кармана полинявший от долголетия, вышитый маками кисет, вытряхнул из него серебряный портсигар. Протянул его Феонычу, потом с удовольствием закурил и сам. Глубоко затягиваясь, щурясь и вспоминая, неторопливо продолжил: — Осенью, как только ляжет на поля первый снег, смело заходи, Феоныч, в любой деревенский дом — будешь самым дорогим гостем. Молодые красивые девки в шитых жемчугами калфаках[11], в узорчатых ичигах поднесут тебе на лучшем блюде свежие гусиные оладушки. Не отведаешь — обидишь. В это время, дружище, у нашего народа праздник. Забивают у нас по первому снегу откормленных гусей и ощипывают их сообща, всею деревней. Настоящие гусиные субботники, я тебе скажу. И уж тут от молодух не отвяжешься: хоть сыт до отвала — отпробуй, и все тут. А они и песни тебе споют — ах, хорошие, грустные песни! — но и такое словцо ввернут острое, что враз развеселишься. Красивые праздники есть у нашего народа, ну — отличные праздники!

Слушал его Дорогомилов с восхищением и удовольствием, но давно уже почуял, куда гнет нехитрый Лутфулла-абзый, и любовно и ласково улыбался, глядя на этого большого ребенка. Наконец не вытерпел и спросил:

— А что, Диярыч, и у вас дома собирались на этакие гусиные субботники?

Когда-то Лутфулла-абзый уже рассказывал Дорогомилову о своем отце, который на протяжении долгих десяти лет батрачил на бугульминского помещика, кровососа и мироеда Ялачича, — какие уж тут гуси, какие субботники! — потому смолчал он, будто и не слышал друга, и, поведя рукою, спросил:

— А видел ли ты, Феоныч, взаправдашний сабантуй?

— Видел... в кино.

— Да нет, Феоныч, душа моя, нет же! Да разве ж в кино — это сабантуй! Это же издевательство, карикатура! А настоящий-то сабантуй, Феоныч, он друго-ой... Наперво сабантуй начинается так: идут по деревне молодые джигиты с длинными шестами в руках, и каждая изба нанизывает на эти шесты вышитые полотенца. Вот тут-то и видно: сколько было на деревне свадеб, сколько невесток молодых, да какая из них мастерица — вышивка-то на полотенцах у всех перед глазами: смотри да кумекай. Не-ет, Феоныч, настоящий сабантуй — это, брат, такая, я тебе скажу, замечательная штука! А видел ты когда-нибудь, как готовят коня к скачкам?! Не видел — и не увидишь никогда. Потому — теперь уж настоящих-то сабантуев и не бывает! Понял, Феоныч, нет их теперь, настоящих сабантуев!

Тут Лутфулла-абзый вдруг и сам понял, что, решив поначалу соблазнить душевного друга поехать вместе в родные свои края, заговорился-заколобродил в противоположную степь — и осекся. И замолчал.

— Да ты не печалься понапрасну, слышь, Диярыч? Наверное, много еще хороших обычаев на твоей родине, — прогудел Дорогомилов, прочитав душу друга. — Ты, как прибудешь на место, сразу мне письмо, договорились? И ежели там тяжело, помощь ежели какую нужно, ты уж, давай, не скрывай. Мы с тобой до сих пор, кажись, все по-честному, да что там говорить, сам же знаешь! Бригаду тебе, конешно, дадут новую — это точно. Но ты будь смелее, требуй от них, сукиных детей, беспощадно! Тут тебя и с тихим характером уважали; значит, знали тебя, видели много лет твою бесперебойную работу — труд твой уважали, вот что. А там же все — от скважин и до людей — новое. Я уж знаю, как это бывает: пока на новом месте работу наладят — много наломают дров! Больше даже, чем нужно! А потому и будь на первых-то порах потверже, посуровее, — закончил Дорогомилов, сведя на переносье лохматые черные брови. Но вдруг ласково опять улыбнулся и сказал тихо: — Видишь, старый, сколько я тебе на дорожку умных слов насовал! Ежели с оглядкой будешь расходовать, на целый станкогод[12] хватит, это уж точно...

Негромко засмеялись.

За окном ночной теплый ветер играл в листве молодых лип, шептался с ними хрустко и зелено. Доносились отчетливо уличные шумы. И из глубины этих прозрачных звуков послышалось слитное гудение нескольких тяжелых грузовых машин, оно становилось все громче и вдруг утихло у самого дома Дияровых. Но звонко и чуть печально запели за окном клаксоны, и в сумрак комнаты упали ослепительные снопы света и осветили мешки, ящики и чемоданы, и осветили удивленное лицо Диярова, радостные глаза вскочившего Феоныча.

Он грузно и торопливо прошел к окну, закрывая темной фигурой льющийся свет, выглянул на улицу.

— Приехали! Приехали, Диярыч!

— Кто приехал? Зачем приехал?

— Джигиты приехали. Бригада твоя! — возбужденный Дорогомилов стремительно подошел к Диярову, схватил его за плечи: — Вот, Диярыч, каких ты нам джигитов воспитал! Эх, старый! Ведь орлы! Нет, лучше орлов... Люди!

И первым выбежал навстречу спрыгивающим с машин буровикам.

3

В Калимат прибыли на третьи сутки, уже под вечер. Все пожитки Дияровых уместились на двух мощных грузовиках, сами они ехали на новеньком автобусе. Машин у треста Лутфулла-абзый не просил, не хотелось беспокоить занятых людей; рассчитывал добраться на поезде, поездом же в контейнерах отправить и вещи, но оказалось, что за него похлопотал Дорогомилов. Рассказал Диярову об этом веселый, молодой шофер автобуса, и Лутфулла-абзый, вновь расчувствовавшись, хотел было поделиться своей тоской по верному Косте с женою, но Тауфика-апа и слушать его не стала. Двое суток тряслась она в душной машине, не сомкнула ни на минуту глаз, беспокоясь за своих многочисленных детишек, потерявших из-за красочных дорожных впечатлений всякий аппетит, и в данную минуту к подобного рода разговорам ни малейшего желания не испытывала. Что и дала понять разлетевшемуся было мужу.

Поэтому, когда машины остановились гуськом у длинного, низкого наподобие барака дощатого здания на окраине Калимата, Лутфулла-абзый облегченно вздохнул и побыстрее выскочил из автобуса. Направляясь к крыльцу, он вдруг заметил на крыше здания установленный там большой, металлический, покрашенный черной краской макет буровой вышки и, остановясь и подняв козырьком над глазами обе руки, некоторое время вглядывался в четкий, ясно выделяющийся на фоне темнеющего голубого неба силуэт. Затем решительно поднялся на крыльцо и, прочитав по пути прикрепленные к стене по обе стороны от него серебряные на черном стекле слова «трест «Калиматбурнефть», хотел было уже войти внутрь, как навстречу ему торопливо вышли два человека: один, высокий, со строгим выражением аскетического лица, был мужчина примерно лет пятидесяти, одетый, несмотря на довольно жаркую погоду, в застегнутый на все пуговицы темно-коричневый костюм, в ослепительно белой и, по всей видимости, совершенно свежей рубашке, в тщательно повязанном черном галстуке; темно-коричневый же, со вкусом подобранный плащ висел у него через руку.

вернуться

11

Калфак — головной убор.

вернуться

12

Станкогод — потенциальные возможности проходки одной буровой в течение года.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: