Усилием воли Люпэн заставил себя посмотреть. Долорес была неподвижна.
Он бросился на колени, привлек ее к себе.
Она была мертва.
Несколько мгновений он пребывал в оцепенении, в котором растворялось, исчезая, само страдание. Он теперь уже не страдал. И не было более в нем ни ненависти, ни ярости, ни другого какого-либо чувства. Ничего, кроме тупой подавленности, тех ощущений человека, которого ошеломили дубиной и который еще не знает, жив ли он, мыслит ли, не стал ли он игрушкой кошмара. Он понял все, и все-таки в те минуты ему казалось, что свершившееся справедливо; ни мгновения не было даже мысли, что он убил. Случившееся оставалось вне его воли, вне его существа. Это была судьба, неумолимая судьба, свершившая справедливость, устранив зловредного зверя.
Снаружи запели птицы. Все живое пришло в движение под старыми деревьями, которые весна готовилась украсить первым цветом. И Люпэн, приходя постепенно в себя, почувствовал, как в нем рождается неясное, нелепое сострадание к этой омерзительной женщине, как ни была она преступна. К этой женщине, такой еще молодой, — которой более нет.
Он подумал о тайной пытке, которую она, вероятно, испытывала в минуты прояснения, когда рассудок возвращался, когда она осознавала вдруг, что успела натворить. «Защитите меня!.. Я так несчастна!..» — не его ли она о том молила? Против себя самой просила ее защитить, против инстинктов хищницы, против чудовища, вселившегося в нее, заставлявшего ее убивать, убивать без конца, всегда.
«Но всегда ли?» — подумал вдруг Люпэн.
И он вспомнил ту ночь, не столь давнюю, в которую, возникнув перед ним, подняв кинжал на противника, который преследовал ее уже несколько месяцев, на этого неотступного врага, чьи действия и подтолкнули ее, в сущности, ко многим из ее страшных дел, — она не смогла убить. А было ведь так легко: враг перед нею лежал недвижимый, беспомощный. Один удар — и их беспощадной борьбе пришел бы конец. Но нет, она не убила тогда, может быть — подчиняясь чувствам, оказавшимся более сильными, чем вся ее жестокость, все безумие, — не до конца еще осознанным чувствам восхищения и симпатии к тому, кто так часто одерживал над нею верх. В ту ночь она не смогла убить. И вот, в поистине роковом повороте судьбы, он стал тем человеком, от руки которого она и погибла.
«Я ее убил, — думал он, охваченный дрожью. — Мои руки отправили в небытие живое существо. И это существо — Долорес!.. Долорес… Долорес…»
Он продолжал повторять ее имя, имя, говорящее о страдании[5], глядя на бедное бездыханное тело, ни для кого уже не представлявшее опасности, горестный комок лишенной бездыханной плоти, не более живой, чем груда сухой листвы, чем птица, подстреленная на обочине дороги. Да и мог ли он не трепетать от жалости к ней теперь, когда убийцей был уже он, а жертвой его — она?
«Долорес… Долорес… Долорес…»
День застал его сидящим рядом с умершей, вспоминающим, размышляющим, тогда как его губы время от времени в отчаянии повторяли ее имя. Надо было уже что-то делать; но он, в сумятице своих мыслей, более не знал, ни как ему поступить, ни с чего начинать.
«Закрою ей вначале глаза», — подумал он.
Опустевшие, наполненные бездной небытия, ее прекрасные золотые глаза еще сохраняли выражение нежной грусти, которое придавало ей такое очарование. Могло ли быть, чтобы такие глаза были глазами чудовища? Вопреки себе, перед лицом беспощадной истины, Люпэн никак не мог еще соединить в своем сознании эти два существа, образы которых оставались для него такими несхожими. Он склонился над нею, опустил шелковистые удлиненные веки и накрыл вуалью искаженное страданием лицо.
И тогда ему наконец показалось, что прежняя Долорес все более удаляется, что на этот раз перед ним действительно человек в черном, в своем темном платье, в своей маскировке убийцы.
Только тогда он решился прикоснуться к ней, проверить ее одежду.
Во внутреннем кармане было два бумажника. Люпэн взял один из них и открыл. Он нашел вначале письмо, подписанное Штейнвегом, старым немцем. И прочел следующие строки:
«Если я умру прежде чем сумею открыть эту ужасную тайну, пусть будет известно: убийцей моего друга Кессельбаха является его жена, по настоящему имени — Долорес де Мальрейх, сестра Альтенгейма и сестра Изильды. Инициалы „Л“ и „М“ принадлежат именно ей. Кессельбах никогда не звал свою жену Долорес, ибо это имя, говорящее о страданиях и трауре; он называл ее Летицией, что означает „радость“. Л.М. — Летиция де Мальрейх; таковы инициалы, выведенные на всех подарках, которые он ей преподносил, например, на футляре курительного прибора, обнаруженного в отеле Палас и принадлежавшего госпоже Кессельбах. Во время своих путешествий она приобрела привычку курить.
Летиция поистине была его радостью в течение четырех лет, четырех лет лицемерия и лжи, в которые она готовила гибель того, кто любил ее с такой нежностью и таким доверием.
Мне следовало, наверно, рассказать обо всем сразу. Я не смог на это решиться, во имя памяти моего старого друга Кессельбаха, чье имя она носила. И затем, я боялся… В тот день, когда я все понял, во Дворце правосудия, я прочитал в ее глазах смертный приговор.
Способна ли будет моя слабость меня спасти?»
«Итак, он тоже, — подумал Люпэн. — Он тоже… И она его убила… Ну да, черт возьми, он знал уже слишком много!.. Это имя — Летиция… И привычку курить тайком…»
И вспомнился удививший его накануне, в ее будуаре, запах табака.
Он продолжил осмотр содержимого первого из двух бумажников.
Там были одни обрывки писем, написанных шифрованным языком и переданных, вероятно, Долорес ее сообщниками во время их встреч во мраке… Были также адреса на клочках бумаги, адреса портных и модисток, но также притонов, сомнительных гостиниц… И еще — имена… Двадцать, тридцать имен, в том числе весьма странных — Гектора Мясника, Армана из Гренеля, Больного…
И вдруг внимание Люпэна привлекла фотография. Он рассеянно на нее взглянул. И сразу, словно подброшенный пружиной, выронив бумажник, ринулся вон из комнаты, ринулся вон из домика, прямо в парк.
Он узнал портрет Луи де Мальрейха, заключенного из тюрьмы Санте.
Поскольку человеком в черном, убийцей был никто другой, как Долорес, Луи де Мальрейх действительно звался Леоном Массье и, следовательно, был невиновен.
Невиновен? Но найденные у него улики, письма кайзера, все, что неопровержимо доказывало его вину, все эти достовернейшие доказательства?
Люпэн на мгновение остановился; его голова пылала.
— О, — воскликнул он, — я тоже становлюсь сумасшедшим! И все-таки, надо действовать… Завтра казнь… Завтра… На заре…
Он вынул карманные часы.
— Десять часов… Сколько мне понадобится, чтобы попасть в Париж? Ну вот… Я скоро буду там… Да, я скоро буду там… Это необходимо… И, с этого же вечера, приму меры, чтобы помешать… Но какие меры?.. Как доказать его невиновность? Впрочем, неважно… Там будет видно. Разве меня не зовут Люпэн?.. Ладно, ладно!..
Он опять бросился бежать, ворвался в замок и позвал:
— Пьер! Вы видели господина Пьера Ледюка? Ах, вот и ты… Послушай…
Он оттащил его в сторонку и сказал четко, словно вбивая гвозди:
— Послушай… Долорес здесь больше нет… Да, срочная поездка… Она в дороге еще с ночи, в моей машине… Я тоже должен отлучиться… Да помолчи же! Ни слова, если потеряем хоть секунду — все пойдет прахом. Ты отпустишь всех слуг, без всяких объяснений. Возьми деньги. Через полчаса замок должен быть пуст. И никого не впускай до моего возвращения!.. Тебя тоже здесь не должно быть… Я запрещаю тебе сюда входить. Объясню позже, есть серьезные причины… Вот тебе ключ… Будешь ждать меня в деревне…
И снова пустился бегом. Десять минут спустя он подхватил Октава. И вскочил в машину.
— В Париж! — скомандовал Люпэн.
II
Поездка была скорее гонкой со смертью. Люпэну показалось, что Октав недостаточно быстро едет; он сам сел за руль, и бег машины стал головокружительным, беспорядочным. По всем дорогам, через села, по многолюдным улицам городов они мчались со скоростью сто километров в час. Задетые прохожие разражались криками ярости; но метеор был уже далеко. Он уже исчез из виду…
5
Долорес — «страдание» (испан.).