- Как хорошо мне... Легко таково, - прошептала девушка.

- Слава Богу! Слава Богу! - радостно дрожа, так же тихо проговорил юродивый.

Девушка помолчала. Она оглядела потолок, стены, как бы первый раз видя все это. По полу разбросана была свежая трава с незавядшими еще цветами, и у стены стояли зеленые ветки, как на Тройцу.

- Это я в раю? - робко спросила больная.

- Да, твоя чистая душенька в раю, дитятко, - так же робко отвечал юродивый.

Девушка задумалась. Потом снова стала осматриваться.

- Как хорошо тут.

Она помолчала и в недоумении посмотрела на юродивого. Тот с любовью глядел на нее.

- А где же ангелы? - спросила она все так же тихо и робко.

- Ангелы Божьи, дитятко, над тобой витают.

Она осмотрелась.

- Я не вижу их, дедушка.

Тот молчал, тихо молясь.

- А яблочки золотеньки?

- Пожди мало, дитятко, увидишь.

- И святых увижу?

- Увидишь, увидишь.

"Ти-вик... ти-вик" - за окном.

- Это касатушка?

- Касатушка, милая.

Девушка снова огляделась. Она искала кого-то.

- А матушка где? - спросила она, как бы только теперь вспомнив это.

- Она тут, милая, опочить легла маленько... Пожди мало, придет.

Опять молчание. Только ласточка за окном тивикает.

- Как хорошо... таково хорошо мне... ничто не болит.

Девушка ощупала голову и села на постели, натянув простыню на плечи. Волосы пасмами падали на простыню.

- Как стыдно... нечесаная...

- Ничего, дитятко, матушка причешет.

Оленушка утерла простыней влажное лицо и откинула назад волосы.

- Дедушка, я хочу испить, кисленького.

Юродивый метнулся в передний угол, где на столе стояли глиняные кружки. Он взял одну, открыл крышку, перекрестил посудину и поднес к больной. Та тоже перекрестилась, левою рукою придерживая простыню, и стала пить. Когда она пила, юродивый крестил ее голову.

- Спасибо, дедушка.

- Будь здорова, миленькая.

Юродивый поставил кружку на прежнее место и радостными благодарными глазами взглянул на образа. Девушка, казалось, опять что-то хотела спросить, но не решалась. Она поглядела в глаза юродивому.

- А Бога я увижу в раю? - чуть слышно спросила она.

- Увидишь, миленькая, увидишь... Я уж вижу Его...

Оленушка испуганно оглянулась в передний угол, надергивая на себя простыню.

- Где, где, дедушка? - шептала она.

- Он везде... Он тут...

- Господи! Помилуй меня!

- Молись, дитятко, молись, чистая.

Проснулись и воробьи - зачирикали за окном. Оленушка все более, казалось, приходила в себя.

- Утро... А что монастырь, дедушка?

- Слава Богу, невредим молитвами угодничков Зосимы-Савватия.

Оленушка еще что-то припомнила.

- А наш город. Архангельской, что, дедушка? Где он?

Юродивый не знал, что отвечать.

- Где Архангельской? - повторяла больная.

- Далеко он, милая.

- А Боря где?

- Кто, дитятко?

- Боря... Мой суженый...

Юродивый стоял растерянный и испуганно глядел на девушку. Она, казалось, вспомнила что-то и, закрыв лицо руками, горько заплакала.

- Что, что с тобой, родная? - хватая ее за руку, спрашивал Спиря.

- О-о-о! Я не хочу, не хочу... коли нет Бори... Господи! О-о!

- Дитятко! Не плачь, Христа ради не плачь... Боря тоже во раю... Святители!

Оленушка ничего не слыхала. Она безутешно плакала.

VII. СТРЕЛЬЦЫ ГУЛЯЮТ

Проходили месяцы. Осада монастыря продолжалась по-прежнему безуспешно: сидение осажденных было, по-видимому, крепко; а осаждавшие что ни делали, все было бесполезно. Стрельцы рыли рвы, насыпали валы, под прикрытием которых, словно кроты, подбирались к монастырским стенам; но стен взять было невозможно: первое дело - слишком толсты и высоки, а лестниц приставить к ним нельзя, потому что монастырские ратные люди, как белые, так и черные, стреляли метко, с прицелом, а если и не стреляли, то могли засыпать каменьем наступавших.

Хотя у Мещеринова были и стенобитные орудия, тараны могучие, с могучими железными головами и стержнями на цепях и крепких устоях, но Исачко и Самко своими "пушечками" шагу им не давали. Только выведут стрельцы городки, только укроют за ними стеноломы, чтобы под прикрытием городков двинуть стеноломы далее, как Исачко и Самко уж гвоздят по городкам, разбивают венцы и звенья, пугают и калечат стрельцов, и стрельцы опять назад прут тяжелые тараны, опять надо начинать сызнова. А Исачко, отгромив приступ да пропев с чернецами "бранному воеводе", усядется себе на стене, свесив ноги к стрельцам, и машет себе, помахивает шитой ширинкой, выпугивая из-под башенного карниза своего любимого голубя, белого турмана "в штанцах", и любуясь на его удивительные проделки... "Уж и аховая птичка!" - радуется он, глядя на голубя. А за ним радуются и старцы, покончив с "бранным воеводой" и глядя на ушедших к своим кочам врагов. "Божья птичка, что и говорить! Не диви, что и дух-от Божий во образе голубя явися, чистая, незлобивая птичина, что младенец незлобива".

А стрельцы уж начинают скучать, злятся... "Их, долгогривых, и сам черт не добудет: что тараканы в щели прячутся..." Стали поговаривать, что лучше бы в Сумской воротиться, а то в Москву, к домам, чем попусту норы рыть волчьи да вонючую треску жрать без соли, без хлеба. Стали и о женах скучать, о детях. "Али мы нехристи либо чернецы, что ни жен, ни баб нам не дают понюхать? Мыслимо ли дело без бабьятины прожить мужику?"

Воевода видел это и стал побаиваться, как бы не вышло чего. Поэтому, когда стрельцы с ведома своих сотников или полуголовы ездили по праздникам в Кемский посад и привозили оттуда баб, воевода смотрел на это сквозь пальцы.

На Память мучеников Маккавеев, 1 августа, стрельцы особенно разгулялись. Утром многие из них ездили в посад, послушали, как попик Вавилко обеденку литургисал и за них, за государево христолюбивое воинство, молился, а воеводе благословенный хлебец-просвирку поднес величиной с шапку.

День Маккавеев выдался теплый, ясный, тихий. На небе стояли курчавые, как белые барашки, облачка, но они не мешали солнцу поливать светом и зелень острова, кое-где изрытую рвами, и темный лес, по которому осень уже брызнула пятнами свою яркую желтизну, и стены монастыря, по которым постоянно сновали черные точки, а иногда поблескивал ружейный ствол у часового или крест на четках у старца.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: