В кармелитских монастырях даже в часы, когда разрешено беседовать, никто не разговаривает в коридорах или на лестницах, так же как нельзя разговаривать ни при каких обстоятельствах в кельях, поэтому послушница то и дело увлекала Мици в специально отведенные для этих целей закоулки, именуемые «уголком беседы», и там быстро давала ей советы: что белье, например, лучше класть в постель и спать на нем, иначе утром, когда надо его надевать, оно будет совсем ледяное. Но вот наконец они пришли в пустую келью, где новенькая первые дни живет на правах гостьи, окруженная заботами сестер. Здесь «ангел-хранитель» молча помог Мици распаковать вещи и вскоре удалился. Мици осталась одна — в темноте и холоде непривычной обстановки, все еще чувствуя на лице поцелуи сестер, от которых пахло пчелиным воском, ладаном и мылом.
Этот акцент, звучащий в речи «ангела-хранителя»… очень похоже на то, как говорит ее английский кузен по-немецки. «Огастин!..» Мици улыбнулась, вспомнив его мягкий голос и беззвучные шаги, его одежду, от которой всегда слегка попахивало торфяным дымом… А какой это был ужас, когда он попытался читать Шиллера вслух (хотя делал-то он это из самых лучших побуждений). И все-таки ее «ангел-хранитель», скорее всего, швейцарка, а не англичанка, да к тому же сейчас совсем не время — ведь она еще так недавно оставила позади и дом, и мирскую жизнь — раздумывать о ком-то, кто принадлежит прошлому! Куда будет правильнее заняться обследованием этой кельи, где ее поселили. Она раскинула руки, чтобы измерить келью в длину и в ширину, и обнаружила, что это совсем крошечное помещение, где она, уж конечно, не потеряется! Затем руки ее нащупали ворсистое одеяло, накрывавшее набитый соломой тюфяк, такой круглый — ведь его только что набили, — что она испугалась: а вдруг ночью скатится с него. Надо будет лечь поперек… А эта ледяная, негнущаяся, словно картонная, одежда, наверное, черное платье послушницы с накидкой, которое ей завтра предстоит надеть. Затем она опустилась на колени и обследовала кровать — доски на козлах. Под кроватью руки ее нашарили таз и в нем что-то жесткое — очевидно, полотенце… А где же в таком случае вода? Резко повернувшись на четвереньках, она чуть не опрокинула высокий кувшин с водой, стоявший у стены, — горлышко его затянуло льдом.
Все так же на четвереньках она принялась ощупывать стену — руки ее застыли и с трудом повиновались: вот она добралась до пустой полки, затем — до подоконника, а дальше было окно с обледенелыми стеклами.
Тем временем внизу мать-настоятельница и инокиня-наставница, старшая над послушницами, сидели, подложив под себя складки широких одежд, ибо стульев здесь нет, и обсуждали, как быть с этой их новоиспеченной дочерью, с этой девушкой, которая буквально штурмом взяла кармелиток. Останется она у них или не останется, они должны исходить из того, как если бы она оставалась. Как же быть с ее повседневными обязанностями? На дворе стояла зима, и потому все работы в саду исключались (впрочем, даже и летом — разве можно будет поставить ее полоть, она же все растения повыдергает!). Что же до обычных обязанностей, которые выполняют монахини в доме… Во всяком случае, разбор текстов, вышивка покровов для алтаря и облачений, безусловно, исключены.
— Ну, а могла бы она… могла бы она считать просфоры?
— Конечно, ее можно даже научить на ощупь укладывать их в ящички. Это просто удивительно, чему только нельзя научить слепого; со временем ее можно будет даже научить кормить цыплят. — И мать-настоятельница прикрыла одной рукой глаза и, чтобы лучше ощутить, что такое слепота, другой рукой принялась шарить вокруг.
А как быть с уроками? Ведь до пострижения она должна изучить теологию, догматы, церковное право и историю церкви, а также выучить чуть ли не наизусть устав и уложения кармелитского ордена; раз она не может сама читать, значит, кто-то должен читать ей вслух и отдельно обучать ее, впрочем, если несколько снизить требования…
— Ни в коем случае! — Мать-настоятельница сняла руку с глаз. — Ее следует обучать строже и жестче, чем остальных, ибо главная опасность для нашей дочери в том, что она слишком воспаряет духом, в чрезмерной склонности к интроспекции. — Она помолчала. Снова прикрыла рукой глаза. Ведь слепота уже вызвала в этой девушке огромное нервное напряжение — состояние, совсем не вяжущееся со здоровой рутиной повседневной монастырской жизни, благость которой сознает любая монахиня. За этим надо будет внимательно следить… — Не нарушая наших правил, надо будет не оставлять ее надолго одну, особенно сейчас, вначале. — Она снова помолчала. — Ей будет ужасно трудно обрести наше чувство общности в молчании и одиночестве.
— Вы правы, матушка. — Ведь в своем уединении кармелитки живут, не отгородившись от всего света, а как бы в центре своего особого мира, словно вечно живое и бьющееся сердце.
— Вспомните, сколько девушек приходят к нам, считая, что они должны заботиться только о своей душе! По-моему, я и сама так думала. А если взять нашу маленькую Марию, которая к тому же отрезана от своих сестер еще и слепотой…
Инокиня-наставница поднялась, чтобы снять нагар с оплывшей свечи; она пыталась вспомнить, как сама стала послушницей. Да, она тоже не сразу поняла, что те, кого господь соединил в ордене кармелитов, никогда не одиноки, даже если их не объединяет ни речь, ни язык… Но гораздо важнее было другое соображение, и обе монахини в волнении умолкли, понимая — для этого им не требовалось слов, — что обе думают об одном и том же. В монастырской жизни есть одно непреложное правило — смирение и послушание, ибо они являются источником всякой благодати, но как научить этому ту, что так уверена, будто она, и только она, знает волю божью и что все вокруг не правы? При всем богатстве ее ума Мици предстоит еще многому поучиться, прежде чем она получит хотя бы отдаленное представление о том, что значит быть монахиней… Вознося молитву богу, прося у него сил и помощи (ибо эта девушка потребует всей ее безграничной любви и мудрости), мать-настоятельница услышала, как инокиня-наставница произнесла:
— Нелегкий крест берем мы на себя, матушка.
Крест кармелиток — голый крест, ожидающий того, кому предстоит быть распятым.
Затем монахини взяли свечу и отправились наверх, в келью вновь поступившей. Они шли в своих туфлях на веревочной подошве совсем неслышно — не шли, а скользили, как обычно скользят эти женщины, погруженные в себя, по голому полу пустых, гулких комнат, чтобы не потревожить друг друга; подойдя к двери кельи, монахини вошли не постучав. Занятая своими мыслями, Мици не почувствовала их появления. Огонек свечи осветил девушку во мраке кельи как раз в ту минуту, когда руки ее наткнулись на висевшее над кроватью распятие и со священным трепетом и любовью принялись ощупывать его снова и снова. Обе монахини стояли молча и наблюдали за тем, как она ощупывает и ощупывает гладкое деревянное распятие, вкладывая в это всю себя, точно стремясь навсегда сохранить в пальцах ощущение предмета, чтобы потом по своей воле воскрешать в памяти и форму, и материал.
В конце концов, не желая мешать ей, обе женщины удалились так же тихо, как и пришли. В душе их царило смятение, ибо при свете свечи они увидели в лице Мици нечто такое, что лишь усилило их страхи. И вечером по окончании общей молчаливой молитвы, которую они возносили на протяжении часа, они прочитали про себя еще «Аве Мария», молясь за Мици, ибо не могли забыть выражения ее лица.
Когда они спустились вниз, инокиня-наставница заметила:
— А может быть, поставить ее в прачечную на работу?
Мать-настоятельница кивнула. Там господь бог будет дышать жарким паром ей в лицо — запахом мокрой шерсти, мокрого хлопка и мыла, — а когда она будет делать что-то не так, чьи-нибудь руки поправят ее и она будет чувствовать в них Его прикосновение… Где, как не в прачечной, лучше познать, что бог посещает кармелитку не только во время общей молитвы и в одинокой келье, он может явиться и в другой ипостаси, если, конечно, снизойдет до нее в своей благодати и даст ей это познать!