Но только тогда, когда были выключены моторы и остановились винты, только тогда я понял, насколько велико было вызванное чувством ответственности внутреннее напряженно: лоб под шлемом мгновенно стал мокрым от пота — и сразу же как гора с плеч. Сел. Сел!..
А со всех концов аэродрома к нам уже спешили люди. Никто еще не знал, что мы пригнали не просто новые машины, а вместе с ними доставили заодно и весь обслуживающий персонал! Уже на другой день мы могли продолжать боевую работу.
Впоследствии за все годы войны мне больше ни разу не приходилось видеть переброску людей по воздуху на одноместных штурмовиках, но впечатления, связанные с этим эпизодом, неизгладимо остались в памяти. Вскоре после этого случая наша дивизия получила приказ перебазироваться с Калининского фронта на Степной.
На белгородско-харьковском направлении назревала в те дни одна из крупнейших после Сталинграда наступательных операций. Шли последние дни июля сорок третьего года. Очередное летнее наступление немцев выдохлось, н измотанные в боях части противника перешли к обороне, торопясь поглубже зарыться в землю.
Надо сказать, что на том участке фронта, в расположении которого находился аэродром нашей дивизии, им это вполне удалось. По ту сторону передовой лежал глубоко эшелонированный, битком набитый всевозможной военной техникой, мощный укрепрайон гитлеровцев. Его-то и предстояло прорвать.
В штабе нашего авиакорпуса круглосуточно шла интенсивная, напряженная работа. Командир корпуса генерал Каманин сам вывозил нас на передовую, стремясь, чтобы каждый летчик собственными глазами ознакомился с системой немецкой обороны, присмотрелся к тем ее участкам и объектам, которые вскоре предстояло подавить.
Поначалу я чувствовал себя на передовой не очень уютно. Не отпускало ощущение того, будто ты весь на виду, будто тебя отовсюду и со всех сторон видно. Не то чтобы это был страх — опасность для летчика, сидящего в кабине штурмовика, увертывающегося от разрывов зениток, конечно, ничуть не меньше. Скорее всего, сказывалась новизна самой обстановки. Так бывает, когда человек неожиданно попадает в помещение с незнакомыми ему людьми, которые молча и с неприязнью начинают его рассматривать. Страха же, который, как электроток, сначала обжигает, а затем парализует нервы, от которого теряют голову, впадают в панику, — такого страха испытать мне пока не привелось. Для меня страх осознавался в качестве контролируемой сознанием реакции на опасность. Эмоционально это обычно сопровождалось неприятными, тягостными ощущениями, но мысль в таких случаях никогда не утрачивала ясности, а, наоборот, делалась активнее, четче, сосредоточеннее. Необходимость предотвратить опасность, одолеть внезапно возникшую угрозу уже сама по себе автоматически пробуждала к действию резервные запасы сил.
На передовой же, куда нас привезли, опасность ощущалась не в привычной для меня зримой, конкретной форме — скажем, огонь зенитных батарей или звено атакующих фашистских «мессеров», а была как бы безликой, рассеянной нигде и всюду. Как ловушка, которая поджидает неверного шага и которую не видишь до тех пор, пока она не захлопнется. К такой опасности нельзя было подготовиться, внутренне сгруппироваться, встретить ее лицом к лицу. Во всяком случае, так мне казалось на первых порах, а это, в свою очередь, вызывало гнетущее чувство неуверенности и беспомощности.
Впрочем, оно скоро прошло — я попросту привык к новой обстановке. В какой-то мере процесс этот ускорил и тот захватывающий профессиональный интерес, которым сопровождались наши поездки. Разглядывая сквозь мощную оптику перископов отдельные элементы и узлы вражеской обороны, прикидывая возможные подходы к целям, чтобы тут же занести результаты проделанных наблюдений к себе в планшетку, я остро сознавал, какую неоценимую помощь окажет вся эта предварительная черновая работа в критические минуты будущих боевых вылетов.
А до начала наступления оставались считанные дня. Это чувствовалось буквально по всему. Фронт временно затих, и само затишье говорило о том, что повсюду идут последние торопливые приготовления, что гигантская, сжатая донельзя пружина вот-вот распрямится. И тогда…
Но час этот пока еще не пришел. Как и все вокруг, наш аэродром жил напряженной, лихорадочной, но вместе с тем по-будничному привычной для глаза жизнью. Техники с утра до вечера возились возле машин: что-то латали, что-то смазывали, что-то регулировали. Оружейницы — за нашей эскадрильей было закреплено двенадцать девчат — набивали ленты для пулеметов и пушек. На каждый самолетовылет — полторы тысячи патронов и полтысячи снарядов!
Меньше всего в тот момент забот было у нас, летчиков. Если не считать вылазок на передовую да редких боевых вылетов за линию фронта, все остальное время летный состав отдыхал, набирался впрок сил перед близкой горячей работой…
По вечерам, когда аэродром затихал до утра, летчики, кто помоложе — а таких тогда было большинство, — мылили друг другу щеки, соскребали вечными, как тогда называли, бритвами отросшую за сутки щетину, вытряхивали из гимнастерок въевшуюся в них пыль, торопясь на танцы.
Танцы обычно устраивались на ближней от аэродрома лесной опушке. На пенек, сознавая свою значимость и высоко подскочивший в данной ситуации общественный вес, торжественно усаживался известный на всю дивизию виртуоз-аккордеонист девятнадцатилетний стрелок-радист Сашка Цурюпов — и, картинно склоня стриженную под «нулевку», круглую, как бильярдный шар, голову на грудь, брал первый — пробный — аккорд. А уже через несколько секунд в свежем, остро пахнущем лесной прелью ночном воздухе плыли негромкие, слегка притушенные — с учетом фронтовой обстановки — плавные, мягкие звуки вальса. Аккордеон неторопливо и задумчиво вел рассказ о том, как спадают с берез неслышные, невесомые желтые листья, как вздыхает об отцветшей мирной юности гармонь в прифронтовом лесу, о первой, невысказанной, оборванной на полуслове любви, дорога к которой теперь пролегает через кровь, пепелища и дымные пожарища войны… А рядом, па освещенном лунным светом, утоптанном пятачке, медленно и плавно кружились пары, слышался смех; девчата, сменив порыжевшие от глины кирзовые сапоги на легкие туфельки, нарочито строгими голосами отчитывали своих партнеров, заставляя их поспешно тушить недокуренные папиросы, — те самые девушки-оружейницы, которые весь день, не разгибая спины, набивали патронами пулеметные ленты. И все кругом было именно так, как рассказывалось в вальсе: и война, и любовь, и прифронтовой лес… Разве вот только листья берез не успели еще пожелтеть и не опадали, шелестя и кружась, на землю…
На рассвете жаркого августовского дня пришел наконец приказ. Двенадцать «плов» — я в то время уже был заместителем командира эскадрильи — быстро поднялись с аэродрома, набрали высоту и легли на курс. Над землей стлалась легкая предутренняя дымка, которая, однако, не мешала видеть, что делается внизу. Намеченный командованием к прорыву участок фронта захватывал около сорока километров передовой; сама же зона активного действия авиации простиралась еще на добрый десяток километров вглубь. Сорок тысяч гектаров земли, насыщенных живой силой врага и всевозможной военной техникой, — вот с чем предстояло нам иметь дело.
Группу вел комэск Саша Кузин. Его рация молчала: он знал, что каждый из нас имеет ясное, четкое представление, кому и что делать. Небо было чистым, истребители прикрытия шли чуть правее и выше. «Неужели немцы не догадываются, что уже началось? — мелькнуло у меня в голове. — И зенитки почему-то молчат…» В этот момент впереди по курсу эскадрильи вспухли белые облачка разрывов, и сразу же — почти рядом, слева. Ведущий круто отвернул и взял вверх; набрав метров пятьдесят, снова лег на курс: для более сложного маневрирования, видимо, не было времени. И как бы в подтверждение, в наушниках прозвучал голос Кузина:
— Прямо по курсу — цель. Всем приготовиться!
Через несколько мгновений ведущий уже пикировал. Ринулись вниз и остальные машины эскадрильи. Земля, будто вспучиваясь, тяжко вздымалась навстречу, а перед глазами летело шоссе с колонной движущихся грузовиков, огороды, крыши какой-то деревеньки, еще дорога, по ней, я заметил, тянется конный обоз… Не то. Не то… Ага! Вот он, этот чертов осинник: сквозь ветви просматриваются темные прямоугольные пятна — танки!