— Валяй!
— «Заслушав мнение наших доблестных защитников и находя необходимым единодушно и решительно стать на защиту действительной власти крестьян, мы, рабочие Елизаветграда, признаем неотложным переизбрание Совета и его исполкома».
— Продажная шкура! — не выдержав, говорит Арсений.
Ванаг сжимает его руку, шепчет:
— Молчи! Иди в город, собери ребят. Будьте в боевой готовности.
Григорьевцы расползлись по городу, как тифозная вошь. На улицах появились какие-то подозрительные типы, у закрытых лавок бушевали мешочники. На Петровской двое солдат прикладами выламывали дверь табачного магазина. Их дружки стояли с мешками наготове.
— Эй, вы! Прекратите! — не удержавшись, крикнул Арсений.
— Это еще что за цаца?
— Прекратите грабеж!
— Ах ты, морская галоша! — осклабился мужичок с мешком в руках. — Табачка для народа пожалел?
Рывчук вынул маузер.
Григорьевцы с перекошенными злобой лицами стали наступать на матроса. Прижавшись к стене, чтобы не зашли со спины, Арсен выстрелил в воздух и сразу же почувствовал сильный удар по плечу — будто кто ножом полоснул по незажитой ране.
Плохо пришлось бы Рывчуку, если бы не подоспела подмога. Возвращавшиеся с вокзала чекисты отбили его у григорьевцев и отвезли на Дворцовую, в Чека.
В городе начался погром. Верблюжники выпустили из тюрем уголовников и контрреволюционеров. Меньшевики услужливо передали командиру Верблюжьего полка список с адресами местных большевиков и поддерживающих их рабочих. Григорьевцы окружили здание Чека.
Несколько часов чекисты сдерживали натиск разъяренных бандитов. Арсений лежал рядом с Ванагом и не спеша, целясь, как на учении, стрелял в наступающих григорьевцев. Когда патронов осталось мало, Савченко приказал отходить. Ванаг вывел защитников Чека через известный ему тайник на Петровскую улицу. За закрытыми ставнями притихли обыватели. Над улицами летали перья из вспоротых перин.
Три дня бесновались в Елизаветграде григорьевцы, три дня длился кровавый погром. Около четырех тысяч человек было убито. Заглянули григорьевцы мимоходом и в квартиру Свистунова и, не сказав спасибо, забрали обнаруженные драгоценности.
Григорьев, обнаглев от легких побед, строил планы захвата Киева, мнил себя верховным правителем Украины. В его руках оказались не только Знаменка и Елизаветград, но и Екатеринослав, Николаев и другие города.
Владимир Ильич Ленин запрашивал из Москвы Реввоенсовет Южного фронта о мерах, принятых для подавления григорьевского мятежа. Большевики собирали силы, готовили войска. Арсений Рывчук и Андрей Ванаг оказались в одном из отрядов. Им пришлось выбивать из Елизаветграда захмелевший от крови Верблюжий полк григорьевцев.
Хмурый и озлобленный, ходил Арсений по улицам разграбленного города. Ну ладно, когда его расстреливали, было понятно: он солдат, противник. А чем провинилась вон та девчушка, прижавшаяся к худому седобородому старику? Они так и умерли — обнявшись.
Человек в буденовке сорвал со столба григорьевский «Универсал» и наклеил объявление:
«Кто доставит живым или мертвым Григорьева, получит сто тысяч рублей, а за голову каждого его помощника, а также Зеленого, Струка и Ангела — по 50 тысяч...» — прочитал Арсений.
Матрос зашагал по Дворцовой, думая о том, с каким удовольствием он доставил бы командованию штабс-капитана Григорьева, и при этом совсем не думал об обещанной награде.
На углу Ингульской группа красноармейцев читала воззвание партийного комитета:
«Товарищи рабочие!
Наша партия вышла из подполья на широкий путь легального строительства.
Пролетариат на опыте двух лет революции убедился в том, что Коммунистическая партия большевиков является единственной, все время верно стоящей на защите его прав, ибо она состоит из передовых элементов рабочего класса. Наша партия в авангарде Революции, и каждый рабочий должен считать честью быть в ее рядах.
Рабочие! Мы зовем вас в Коммунистическую партию. Все в ее ряды!
Елизаветградский комитет Коммунистической партии (большевиков)».
Вместе с красноармейцами Арсений Рывчук зашел в партийный комитет. Арсений писал заявление и хотел выразить в нем гневные чувства, переполнявшие его в этот момент, хотел написать о том, что всю жизнь будет беспощаден к врагам Советской власти. Но нужных слов не находилось. И Арсений Рывчук непослушными пальцами вывел одну-единственную фразу: «Прошу принять меня в большевики».
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
На углу Дворцовой и Миргородской беспризорный мальчишка выстукивает ложками о колено. Детский голос плывет над вечерней улицей:
Мальчугану лет восемь, а может, и все десять. На нем ватная куртка со взрослого плеча, подвернутые штаны, чтобы не волочились по земле, на глаза нахлобучена островерхая буденовка с поблекшей звездой. А во что обуты его ноги, вытанцовывающие в такт песне, разобрать невозможно.
Рядом с беспризорником Вовка выглядит франтом. На нем пальтишко, перешитое из мамкиной шинели, бумазейные брючонки из лоскутка, оставшегося от халата заказчицы, желто-коричневые ботинки на толстой подметке, полученные в АРА. На ботинках железные подковки, подбитые собственноручно Яковом Амвросиевичем.
Вовка шмыгает носом и, как воробышек, нахохлившись, прыгает с ноги на ногу. Он, конечно, мог бы пойти домой. Там, на русской печке, ого как жарко! Маманьке с завода целую подводу дров привезли. Но идти домой неохота. Бабка больна, у нее все кости крутит. Яков Амвросиевич жалуется, что у него грудная жаба, хотя жабы у него нет, Вовка ее не нашел: заглядывал под рубаху, разглядывал седые волосы на дряблой груди Якова Амвросиевича и никакой жабы нигде не обнаружил. Мамы дома нет. Она у него ответственная — женделегатка! Она даже шинель носила! А у других и батька есть, да шинели нет. Поэтому ее даже взрослые мужики слушаются. Мать, потому что ответственная, поздно приходит домой. А Вовке без нее дома скучно, вот и мерзнет на улице. Голос беспризорника жалостливый, но ложками он стучит здорово. Вовке уже шесть лет исполнилось, а он так стучать ложками не умеет.
Беспризорник поет, что никто не придет на его могилку, потому что он сирота, что раннею весною только соловей прилетит и песни ему будет петь. У Вовки даже в носу начинает щекотать, до того песня жалостливая! Вообще-то он не любит беспризорников. Уж больно они озорные — то шапку с головы стащат, то по шее дадут, то требуют: «Пацан, чеши к махане, стибри чего пошамать». Вовка обижается: какой он пацан и почему маму обзывают «маханей»? Вот вырастет, тогда он им покажет, какая она «маханя». А этого, что поет, беспризорники Шкилетом зовут. За то, что сильно худой. Родных у него нет, живет он в развалке трехэтажного дома инженера Сикорского. Говорят, там в подвалах целая «малина». Но Вовка не верит — зимой малины не бывает.
Шкилет поет, а мимо прогуливаются парни и девушки. Раскрасневшиеся на морозе, они толкаются, повизгивают, заглядываются на разукрашенные морозом витрины колбасной Гольдштейна, кондитерской Войцеховской. Из пивной, что открыл рядом с цветочным магазином какой-то нэпман, слышится брань. По Дворцовой, дребезжа и надрываясь звоном, продирается сквозь толпу трамвай. Из трамвая на ходу спрыгнул пацан, юркнул в толпу, скользнул мимо Вовки, дотронулся до Шкилета и растворился в темноте. Раздался крик:
— Держи, лови!