Зашел в радиоузел. Зиночка меня спрашивает:

— Помните Валю Вешкову?

— Колокольчика? Помню, конечно.

— Замуж вышла…

— Передайте мои поздравления!

— А чего же не спрашиваете, за кого? Все равно не отгадаете. За Костю Мартынова! Кто бы мог подумать.

Но мне показалось, что Зиночка не совсем искренне удивляется и что именно ей-то все было известно раньше других. Так, значит, Мартынов и Валя тайно от Николая Николаевича встречались? Нет, у Мартынова с Валей была всего только одна тайная встреча, и на этой встрече Валя потребовала, чтобы больше они тайно не виделись. «Это почему же, — сказала она, — мы не можем с тобой пойти в театр?»

Как выкручивался Мартынов, у кого доставал приличный костюм и галстук — не знаю. Зиночка рассказывала мне, что своими глазами видела Мартынова в галстуке «бабочкой» и что это действительно было зрелище!

Николай Николаевич дважды объяснялся с дочерью, и совершенно напрасно. Наконец он вызвал к себе Мартынова и подробно объяснил ему, кто такие Вешковы и какую роль в Красном Питере играла и играет эта семья. И чем больше молчал Мартынов, тем больше накалялся Николай Николаевич — все-таки его родной дядя одним из первых вошел в марксистский кружок, а сам он служил всю гражданскую, пока такие вот Мартыновы жировали в своей «дяревне».

— Не жировали мы, — сказал Мартынов. Кажется, только эти три слова и произнес он за весь разговор.

И еще я узнал, что ходил Николай Николаевич жаловаться в какую-то инстанцию, к семейным конфликтам не имеющую прямого отношения, и что из этого получился только один срам.

Кончилось тем, что Московско-Нарвский загс выдал новой супружеской чете удостоверение, которое как бы стирало грань между городом и деревней.

Мартынов распрощался со швейцарской и, вознесенный на самую вершину счастья, зажил своей семьей. Через год у них родились близнецы — девочка и мальчик.

И на заводе жизнь Мартынова переменилась. Дело не в деньгах — он давно жал сверхурочно и халтурил в порту, а там платили немалые деньги, особенно по выходным. Нет, не в деньгах дело. Он хотел выдвинуться, чтобы ни один человек не мог посмеяться над Валиным выбором. Время ему помогало. Мартынов был одним из первых чернорабочих, взявших социалистическое обязательство в кратчайший срок перейти на станок. О нем написали в газете. Мне было ужасно жаль, что это не я о нем написал. Но написано было славно, всем понравилось, а Мартынов после статьи еще крепче нажал. Уже он и вечернюю школу кончил, уже поговаривали о том, что достоин в партию, он посмелел, стал более разговорчив, стал даже улыбаться. Я незадолго до войны встретился с ним и Валей в ЦПКиО. Вокруг стоял карусельный стон, повсюду слышался воскресный хмелек, чадили пароходики, на лужайках плясали гармошки, в заболоченных водах парка плавали венки лодок, а по аллее в дорогом шевиотовом костюме шел Костя Мартынов, справа от него шла Валя, а впереди них близнецы в каких-то немыслимых кружевах и штанишках…

Да, в мае сорок второго я пришел на Кировский завод, крепко держась за поручни прошлого.

Как всегда, я начал с парткома. Незнакомый мне товарищ, кажется заворг, терпеливо отвечал на мои вопросы: жив, умер, эвакуирован, в Челябинске…

— Николай Николаевич Вешков? Жив, работает. Мартынов? Мартынов Константин Иванович? Да, жив, работает на заводе, и не десять часов в сутки, а все шестнадцать, но живет не на казарменном положении, не хочет. Вы что, и семью его знали?

— Ну как же… Всех. Валечку и близнецов.

— Так, так… так, так, так. Но у него… у Мартынова никого из семьи не осталось. Да вы что! — прикрикнул он на меня. — Да вы сами-то где были в голод? Никого не обошла, у всех посидела.

Я и сам понимал, что веду себя не так, как должен вести себя человек, переживший прошлую зиму. Неужели же я, видевший столько смертей, неужели же я, видевший прошлой зимой штабеля трупов здесь, на Кировском, сижу сейчас в парткоме и, не в силах поднять головы, с ужасом слушаю такую обыкновенную для Ленинграда историю?

Но я ничего не мог с собой поделать, и, чем дальше слушал, тем страшнее мне было. Я наперед знал все, что случилось, но слушал так, словно приехал издалека.

В конце ноября они переехали в домик у Нарвских: зубной врач умер, две комнаты пустовали, а от Нарвских на завод было ближе и с детьми всегда кто-нибудь оставался: Николай Николаевич держался крепко. Мартынов с осени начал себе во всем отказывать. Он приносил домой каждый кусок, который мог принести. На заводе, как и в армии, следили за тем, чтобы люди ели сами, но он приносил детям все, что мог принести. Валя получала у себя в лаборатории служащую карточку, а когда она стала получать рабочую — было уже поздно. Она умерла первая. Обычно они вместе уходили из дому и вместе возвращались, а тут он задержался, Валя ушла одна, но домой не вернулась. Мартынов сделал то, на что вряд ли кто тогда был способен: он нашел Валю и принес домой, и сам похоронил ее здесь неподалеку, на Красненьком кладбище. Могильщики предлагали ему вырыть могилу за пайку хлеба. Мартынов зарычал: «Пайка хлеба!» Эта пайка была нужна его детям. Во второй половине февраля умер мальчик, а в первых числах марта — девочка.

Заворг ушел по делам, а я все сидел за длинным столом, поставленным перпендикулярно маленькому, который казался совсем дамским и как-то не шел к привычной обстановке парткома. Из сада пахло черемухой, а в раскрытые окна вливались потоки весеннего солнца. Неужели же это майское солнце, пронзительное сознание того, что я жив, так отдалили меня от всего того, что я так недавно сам пережил…

Я встал и пошел в цех, где работал Мартынов. Он работал на фрезерном станке, во втором пролете, недалеко от того места, где рухнула стена. Она рухнула еще осенью, но кирпичи как лежали тогда, так лежали и теперь. Я подошел к Мартынову, он узнал меня, кивнул, я сказал, что приду под конец смены, и он снова кивнул.

После смены мы вместе вышли с завода и на трамвае доехали до Нарвских. В знакомом домике было пусто и тихо, как и повсюду в Ленинграде. В коридоре стояло зубоврачебное кресло с протертым кожаным сиденьем и сломанным подголовником. В комнате Мартынова — голый стол без скатерти, в углу свалены игрушки — зайцы, мишки, паровозики. Очень возможно, что под всем этим, придавленный временем, лежал броненосец моего детства: слишком часто игрушки переживают людей.

Мартынов подробно рассказал мне все, что касалось гибели его семьи. Он рассказывал так, словно отчитывался — вспоминал, как хорошо держалась девочка, а мальчик пищал, просил хлеба, ничего не понимал — почему нет мамы? Девочка же была поразительно спокойной.

— Не знаю, почему она умерла, — сказал Мартынов. — У нее не было дистрофии…

Я молча слушал, но наступил момент, когда больше молчать было нельзя.

— А Николай Николаевич, как он сейчас?

— По-прежнему не ладит со мной. Не будь меня, так и Валя бы с детьми эвакуировалась… Да так оно и есть, наверное.

Я ушел, обещав снова прийти. Но это была наша последняя встреча. Мартынов просился на фронт, его отпустили, и больше я о нем ничего не слышал. И даже самого домика у Нарвских ворот не осталось. Он ведь был деревянным, а в мае уже было постановление разбирать деревянные дома на топливо.

Всю эту историю я рассказывал Фадееву, и он несколько раз повторял:

— Это роман, надо писать роман! И беспутного дядю Леню в роман, и мальчика из интеллигентной семьи, путиловцы в гражданскую войну и кировцы в дни Отечественной… — это роман!

Я пробовал об этом написать, пусть не роман — повесть, рассказ, несколько раз начинал, но так ничего у меня и не получилось.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: