— Общим собранием.
Голуа иронически прищурился:
— Верховная власть?
— Во всяком случае, я заинтересована, чтобы постановления общих собраний уважались.
— Отгораживаетесь от жизни?
— Нет, от хулиганов и всякой уличной дряни. А то, что к нам придет обследовательская комиссия, никто не знал. Вы же нас не предупредили.
— Залог успеха любой комиссии — внезапность, — сказал Голуа. — Иначе будешь обследовать «потемкинскую деревню».
— Вы, может быть, галоши снимете? — спросила Катя.
Гражданин Голуа нахмурился, но галоши снял. В таком раздраженном состоянии Тимофей Петрович давно уже не был. Он любил, чтобы ему оказывали уважение. («Не мне лично, конечно, а мне как председателю комиссии».) На лице администратора должен быть не испуг, но приличная робость. Вот прошлым летом обследовал детский садик Машиностроительного завода. Начали с завтрака. Тимофей Петрович не был голоден, но с аппетитом ел манную кашу со сгущенным молоком и ласково расспрашивал повара:
— Нас-то вкусно кормите, комиссия как-никак, а деткам, наверное, на воде варите?
В этом же общежитии царствовал какой-то порочный стиль, какая-то чувствовалась ожесточенность. А тут еще совсем дико повела себя Елена Корнеевна. Никогда она ни во что не вмешивалась, а в этом общежитии все рассмотрела и стала восторгаться в самом что ни на есть бабьем, плаксивом и восторженном тоне: ремонт сделали, а это ведь не шутки шутить, чистота, культурно живете… Ведь сироты — это понимать надо, без отца и матери росли, да в какое время!..
Симочка подозвала к себе Елену Корнеевну и намекнула, что обследование, вероятно, здорово затянется. Она увидела испуг на ее лице, улыбнулась и милостиво шепнула:
— Отправляйтесь-ка вы, Елена Корнеевна, к своему домашнему очагу, а мы уж тут как-нибудь сами справимся.
В первый вечер Голуа решил ограничить всю деятельность беседой с Катей. Основную проблему он очень хорошо понял после первого же свидания с Симочкой. Теперь он эту проблему раскатывал, как тесто под скалкой. Екатерина Григорьевна Вязникова училась в педвузе и готовилась стать преподавателем ботаники? Отлично! Ну-с, институт, стало быть, не закончила и не захотела продолжать учебу, несмотря на то что имела право снова поступить на тот же курс, и к тому же без экзаменов. Почему же вдруг такое решение: воспитательницей в общежитие? Государство все-таки потратилось на учение, Вязникова Екатерина Григорьевна регулярно получала стипендию, пользовалась всеми благами. Наша комиссия должна составить мнение по всему комплексу вопросов.
— Я считаю, что государство не в убытке, — сказала Катя.
— Но ведь это ваше мнение, а не мнение государства.
— Да, мое. А ваше — государственное?
— Если позволите, напомню, что наша комиссия создана не кустарным способом и задача ее — защита интересов государства.
Тимофей Петрович в таких случаях становился изысканно вежливым; да и надо ли проявлять нетерпение в тех случаях, когда обследуемый сам себя губит?
На следующий день Катя сообщила Буркову о комиссии и о своих сомнениях: надо ли тревожить Анну Николаевну? Бурков был категорически против: прежде всего надо дать человеку отболеть, а то ведь по любому поводу беспокоят.
— Да у вас, кажется, в общежитии все в порядке?
— Ну, беспорядков хватает, но, по-моему, больше всего моей персоной интересуются.
— Это Голуа-то? — спросил Бурков смеясь. — Так ведь он всегда персонально кем-нибудь интересуется. Отбивайтесь, Екатерина Григорьевна, отбивайтесь!
Голуа зачастил в общежитие. Он присутствовал на всех собраниях, на собеседованиях, которые проводила Катя, и даже на репетиции самодеятельности и на спевках, а однажды не поленился прийти чуть свет и присутствовать на утренней физзарядке.
При всем этом Тимофей Петрович никогда не расставался со своей записной книжкой. Это была скромная книжечка, без всякого тиснения и только помеченная номером семнадцать. Семнадцать — порядковый номер, ничего другого, просто семнадцатая книжечка, исписанная таким тончайшим почерком, каким владели теперь, быть может, два-три человека во всей стране.
Книжечка эта и по содержанию тоже была редкостной. В ней для каждого человека была своя страница. Может быть, отдельные разрозненные замечания для непосвященного человека и выглядели диковато, но ведь и лаборатория поэта тоже не сразу бывает признана современниками. И не для того ли в записной книжке поэта беспорядочно разбросаны рифмы, чтобы затем в стройном сочетании порадовать читателя глубоким и ярким стихом?
Вот, например, первые наброски, сделанные Тимофеем Петровичем о Саше Турчанове, частично во время беседы, частично в то время, когда Саша даже и не подозревал, что служит натурой для аналитического ума Тимофея Петровича:
«Угрюм, красив, любит коньки и лыжи, на вопрос: «Помнит ли своего отца?» — отвечал с вызовом: «Помню, конечно…» Не отрицает, что вел разговоры с воспитательницей и с военнослужащим, который является другом воспитательницы, посвященные своему отцу. На мое замечание, что вряд ли этот военнослужащий может являться и его другом, сверкнул глазами и едва не…» (Слово было зачеркнуто густо и меленько.)
Товарищ Голуа никогда не видел Ивана Алексеевича, но в скромной книжечке за номером семнадцать появились страницы, посвященные и ему. И отдельная страничка для отца Саши Турчанова, о котором, впрочем, записано было весьма туманно: «Подозревается, что жив».
Катя стойко терпела комиссию и, весьма возможно, дотерпела бы до конца, то есть до той последней фразы, которую так вкусно умел произносить Тимофей Петрович: «С выводами мы вас в ближайшее время ознакомим, а сейчас я буду настаивать, чтобы собрался полный кворум нашей комиссии для их утверждения». Но фразу эту ему так и не удалось произнести.
Товарищ Голуа сидел в красном уголке, просматривая старые подшивки журнала «Потребкооперация», который Союзпечать все-таки сумела всучить типографии. Катя была у себя в комнате. Ребята недавно ушли в кино. В общежитии было тихо.
В это время Катя услышала громкий голос Лизы, внизу что-то зазвенело, и этот звук, как впоследствии рассказывал Голуа, он принял за пистолетный выстрел. Может быть, именно поэтому он не вышел из красного уголка и при закрытых дверях остался изучать новости областной потребительской кооперации.
Катя бросилась вниз. В коридоре было темно. Под ногами хрустело стекло — была разбита лампочка.
— Лиза, это ты?.. — испуганно крикнула Катя, заметив возле раздевалки знакомую фигуру.
— Здесь я, ну здесь… Ну что? Комиссия, выходи! — вдруг громко крикнула Лиза.
Катя схватила ее и вытащила на свет.
— Что с тобой? Да ты что? Ты… пьяная?
— Екатерина Григорьевна, милушка, голубушка… Да разве я… да я самую малость… для храбрости…
— Для храбрости? — переспросила Катя. Она едва сдерживала себя. — Ты понимаешь… ты понимаешь, что́ ты сделала?
Сверху не торопясь спускался товарищ Голуа. Вид у него был совсем не грозный, а скорее добродушный. Он подошел к Кате и спросил тихо и ласково:
— Ваша воспитанница, кажется, выпила и закусила?
Больше он ничего не сказал. По-прежнему улыбаясь, он снял с вешалки свое пальто с воротником из крупного серого каракуля, не спеша надел шапку-пирожок и натянул боты.
— А ведь я ожидал сегодня разговора с Елизаветой Станиславовной. (Катя с трудом поняла, что речь идет о Лизе.) Бюджет времени у меня, как известно, напряженный. Ну что ж, придется отложить, пока ваша подопечная протрезвится.
— А вот тогда ничего и не дождешься! — крикнула Лиза и, вырвавшись от Кати, устремилась к Тимофею Петровичу. Катя догнала ее и снова крепко схватила. Лиза вдруг вся как-то сжалась и жалобно заплакала.
Тимофей Петрович, чтобы не терять зря времени, записывал в книжечку:
«Вязникова характеризовала: нервна, впрочем, как большинство ребят, у которых детство было очень тяжелое. Но девица, оказывается, выпивает. Зачем было скрывать? Есть специальные колонии, где достигнуты прекрасные результаты по борьбе с алкоголизмом…»
А Лиза плакала так горько, что Катя, уже забыв о своем гневе, повторяла одну только фразу:
— Да успокойся же, успокойся, слышишь, что я тебе говорю, успокойся…
— Екатерина Григорьевна, миленькая, ну выгоните меня из общежития, я уйду, без меня вам здесь спокойнее будет, — сказала Лиза плача. — Выгоните, и все… А с комиссией этой не могу больше. Он меня все спрашивает, почему я в детдом при живых родителях попала, да где они сейчас. Екатерина Григорьевна, разве я знаю?
Кате с трудом удалось уложить ее в постель. Теперь только одно — чтобы к возвращению ребят из кино все было тихо. Они ничего не заметят, кроме злополучной лампочки. Ну, это Катя возьмет на себя. «А Голуа этого я на порог больше не пущу», — решила Катя.
Наконец Лиза уснула. Катя, осторожно ступая на носки, вышла из комнаты. И едва только вышла, как внизу громко хлопнула дверь.
«Господи боже мой, неужели же это Голуа вернулся? — подумала Катя. — Нет, это невозможно…»
По лестнице поднималась незнакомая ей молодая женщина в черном пальто и в черной шапочке, украшенной небольшой пряжкой.
— Екатерина Григорьевна?
— Это я…
— Моя фамилия Федорова. Тамара Борисовна Федорова. Я жена майора Федорова.