— Дурочка! — вслух сказала Рая.
В это время она проплывала мимо молодых елок, возле которых сидели на бревнышке парнишки лет четырнадцати-пятнадцати, тихие и грустные именно оттого, что были в таком возрасте, когда домой отцы и матери рано не загоняют, но и на дворе до рассвета делать нечего: во-первых, темно, во-вторых, хочется спать.
Когда Рая проходила мимо мальчишек, они бесшумно поднялись с бревна, глядя на девушку исподлобья, поклонились вежливо, по-стариковски низко. Она тоже поклонилась, засмеявшись, пошла дальше, но вдруг замедлила шаги, так как один из мальчишек за ее спиной громко спросил:
— Никак, Стерлядка?
Несколько секунд было тихо, потом другой мальчишечий голос солидно подтвердил:
— Она… Стерлядка…
6
За неделю Рая Колотовкина отдохнула и загорела, ноги покрылись царапинами, обветрились, густой здоровый румянец лег на втянутые щеки; всю неделю она спала на сеновале, просыпалась на рассвете и сразу видела сквозь щель зеленую большую звезду. Ходила Рая в коротком городском сарафане, односельчане уже стали понемногу привыкать к нему, не ворчали осуждающе: «Ровно голая!» Девушка уже знала, что в Улыме ее зовут Стерлядкой, что прозвище пошло с того самого вечера, когда старый рыбак Иннокентий Мурзин, человек спокойный, справедливый и мудрый, сидя на лавочке и глядя на проходящую Раю, покачал головой и сказал:
— Чисто стерлядка… Эта рыбина, то есть стерлядка, тоже длинна, тонка, куда хошь поплывет, в каку хошь сторону взбрыкатся. Нд-а-а-а, стерлядка и есть!
До конца недели стояли погожие денечки, на небе — ни облачка, отцветающая черемуха напослед как бы снова набралась сил — пахла густо и тревожно, палисадники были по-свадебному белы, улымские парни засовывали черемуховые кисти за кепки. Всю неделю деревня жила возбужденно, так как киномеханик Капитон Колотовкин еще четыре раза показывал кино «Если завтра война», и зрителей по-прежнему было много, и сеансы кончались за полночь.
В четверг Рая проснулась, как обычно, в пятом часу утра, потянувшись сладко, открыла глаза и сразу увидела в щели большую и зеленую звезду; луна еще не сошла с небосклона, при солнце казалась подтаивающей льдинкой; уже куковала за рекой кукушка, а по двору в белых кальсонах и белой рубашке по колено ходил дядя Петр Артемьевич, похожий на привидение. Он зевал и щурился, что-то искал на дворе с таким видом, словно не знал что. Тетя Мария Тихоновна уже хлопотала вокруг кирпичной дворовой печки — готовила ранний завтрак, и все вокруг радостно пахло дымом от березовых дров.
Полумрак на сеновале был проткнут пыльными солнечными иглами. Рая подставила под них ладонь и увидела сквозь розовую мякоть темные косточки пальцев; она играла с солнечными полосками до тех пор, пока не сделалось щекотно от их горячего прикосновения к коже. Рая вслух засмеялась и решительно начала спускаться с сеновала. На ней были длинные сатиновые трусики, синяя майка, прямые распущенные волосы по тогдашней моде обхватывал железный обруч.
— Здорово! — первым поздоровался с племянницей дядя Петр Артемьевич и поддернул белые кальсоны. — Вот ты мне скажи: куды мог деваться парсигар? Вот где он может обретаться?
Дядя начал курить на пятьдесят шестом году жизни, тетка в дом его с куревом не допускала, и он вечно терял кожаный портсигар, который прятал от Марии Тихоновны во дворе. Вчера портсигар нашли под крыльцом, позавчера — в пазе оконного наличника, неделю назад — в курятнике, а вот где он скрывался сегодня, надо было сообразить, и Рая задумалась.
— Под столешницей портсигар, — наконец сказала она.
— Ох-ох-ох! Сгину я через эту проклятушшу память!
Дядя подошел к столу, который был вкопан в землю посередь двора, пошарив, достал из-под столешницы пузатый кожаный портсигар и тоненько засмеялся, подмигивая племяннице. Потом он сделался очень серьезным, так как начал искоса глядеть на тетю Марию Тихоновну, которая переворачивала ножом жирных карасей на большой сковородке.
Тетка молчала, не обращала на мужа никакого внимания, но дядя обиженно поджал губы, шмыгнул носом и сказал:
— Вот ты заметь, Раюха, как она в любо дело встреват! Ты заметь, заметь, как она носом дышит, воздух в грудях затаиват, ежели я нахожусь при папиросе!… Да ты мне ответь, а не ворочай своех карасей, язва ты сибирска! — вдруг обозлился дядя. — Ты мне ответь, коли я с тобой беседоваю…
Однако тетя Мария Тихоновна и ухом не повела, а перевернула с боку на бок очередного карася, довольно улыбнувшись.
— Во! — обрадовался дядя. — Ты гляди, Раюха, как она меня со свету сживат… Во!
Дядя еще раз поддернул кальсоны, сердясь, подошел к плите, вынул из топки яркий уголек и неторопливо прикурил от него, держа в пальцах.
— Вот ты гляди, Раюха, как она меня преследоват, изгонят и мученически мучит… Мне в речку головой — вот она чего добиватся.
После этого дядя с надеждой посмотрел на тетю, будучи уверенным, что она на этот раз ответит, загодя презрительно оттопырил нижнюю губу и прищурился едко. Однако Мария Тихоновна по-прежнему не слышала его, вела себя так, словно на дворе была одна, и дядя мгновенно увял — походив по траве меланхолически, он сел на первую попавшеюся чурку и поглядел по сторонам рассеянно.
— Вот чего я никак не пойму, так это собственну бабу, — пробормотал он. — Почему это так получатся, что для всего народу я — председатель, а вот для своей бабы — пусто место?… Вот через что это получилось — мне шибко интересно знать…
Дядя был такой печальный и обиженный, глаза так потерянно блуждали по небу, что Рая вдруг навзрыд рассмеялась, подбежав к дяде, обняла его за коричневую и шершавую, как наждак, шею, повиснув, опустилась на прохладную траву голыми коленями.
— Ой, дядя! — воскликнула Рая. — Ой, дядя, какой ты смешной!
— Вон чего! — крякнул дядя и покраснел. — Вон чего она говорет…
Дядя Петр Артемьевич совсем не умел обниматься и нежничать, он смущался и не знал, что делать, когда племяшка ласково обнимала его, и даже страдал оттого, что не умел отвечать на Раины ласки, но она-то видела, что у дяди счастливо подрагивали большие, квадратные губы, глаза влажнели и светились от радости.
— Ой, дядя, какой же ты смешной!
Рая расцепила руки, упала грудью на траву и краешком глаза стала наблюдать за дядей, который смущенно кашлял, теребил густую бровь и старался не глядеть на племяшку. Затем он отвернулся, чтобы никто не видел его счастливое, растроганное лицо.
— Вот сроду так, что папиросу помнут, — ворчливо сказал дядя и помолчал. — Радоваться-то радовайся, но ты с умом радовайся, чтоб папиросу-то не спортить…
После этого дядя рассердился:
— Ты чего же, Раюха, на траве лежишь, а братовьев-то не побуживашь… Вот чего не люблю — это когда все на траве лежат, все носы от моей папиросины воротют, все спят… Не-е-т, я скоро с вами строжиться зачну! Не-е-т, так у нас дело не могет дальше продолжаться!
Солнце успело подняться уже на вершок над сиреневой Кетью, левый берег реки был темен, таинствен; от земли поднимался, спешил вверх, к солнцу, чтобы согреться, сладостно-прохладный воздух.
Протяжно мычали коровы, звенели ботала и колокольчики, во дворах вырастали прямые столбы дыма от дворовых печурок. Было свежо, прозрачно и так празднично, как бывает ранним утром, когда происходит главное земное торжество — рождение нового дня.
— Побуживай братовьев-то, Раюха, побуживай!
Рая вспорхнула с прохладной травы, кружась и напевая, босиком побежала к высокому крыльцу, по теплым и ласковым кедровым доскам вбежала в большие темные сени и вдруг на мгновение остановилась, замерла оттого, что сердце сладко и больно сжалось, словно его схватили горячими пальцами. Рае показалось, что все это уже было в ее жизни: полумрак больших сеней, босые ноги, запах сухой травы и пшеничного хлеба, чувство беспричинной радости, полной до озарения; ей показалось, что она давным-давно, тысячу лет, ждала вот этого мгновения, готовилась к нему и знала, что оно настанет.