Или больному в самом деле стало легче, или он уже до того был измучен, что у него не было сил даже стонать, но дыхание его стало ровнее, и весь он как-то затих, успокоился, словно чего-то ожидая.
Я посмотрел на часы. Более двадцати минут жгла бабка Василиса на воспаленной шее сержанта льняные одуванчики и всякий раз гасила пламя полотенцем тогда, когда голубоватый огонь почти подбирался к телу больного.
— Ну вот, а утречком погреем еще разок, оно, глядишь, и полегчает, — приговаривала бабка, подавая мне руку.
Я помог ей слезть с печки. И снова, уже с пола, она перекрестила сержанта, а мне велела ложиться спать.
Я послушался бабку, завернул добрую самокрутку, раскурил ее от пламени «люстры» и передал ее больному сержанту.
Уснул я быстро. Мне снились какие-то пожары, вспышки огненных разрывов снарядов, кто-то невидимый подавал одну и ту же назойливую команду: «В окоп!.. Кому говорят — в окоп!..» Я метался по сторонам, искал глазами хоть маленький окопчик, хотя бы ложбинку или канавку, но кругом меня лежала плоская, как стол, равнина со вспышками взрывных огней.
А когда я проснулся, было уже утро. Из узеньких оконцев в мою комнату сочился свет мартовской оттепели. Через открытую дверь мне было хорошо видно, как бабка Василиса, сидя на печке, прикладывала к шее сержанта пушистые хлопья льна, поджигала их и, дождавшись какого-то особого, одной только ей известного момента, накрывала пламя холщовым полотенцем и держала его в этом положении не больше полминуты. Чтобы засечь время, я специально следил за движением секундной стрелки своих наручных часов, которые выменял на трофейный фотоаппарат, найденный в немецком блиндаже.
Три последующих дня бабка утром, в обед и вечером залезала на печку с охапкой распушенного льна и врачевала сержанта огнем, и с каждым разом настроение больного поднималось, он уже почти совсем не стонал и раза два за день спускался с печки, выходил на улицу и возвращался в хату повеселевший, даже пытался шутить:
— Ну, бабуся, я пошел на поправку. Вот докончим проклятого Гитлера в Берлине и поедем по домам. А по дороге домой заеду к тебе, куплю мешка три льна, так что восполним полностью твои оскудевшие запасы.
Чтобы не расстраивать сержанта и не наводить его на грустные мысли, я не стал говорить, что лен у Василисы уже кончился два дня назад и что я заметил, как она рано утром, пока мы спим, набирает в подполе ведерко картошки и потихоньку отправляется с ним к кому-то из соседей. Возвращается уже облегченно: вместо картошки в ведре у нее пучки льна. Я было попытался сказать ей, чтобы она не тратила на лен последнюю картошку, что у нас есть, на что его выменять, она замахала руками да еще выговорила мне:
— Не твое, Ванюша, дело… У нас с соседями свои дела. Уж как-нибудь сосчитаемся.
А в тот день, когда сержант Вахрушев обнял меня и крепко прижал к своей груди, на которой рядом с медалью «За отвагу» лучился новенький орден «Славы», я очень остро ощутил в душе своей какой-то необъяснимый священный трепет поклонения этому высокому чувству, имя которому — окопное братство.
— Спасибо, Ваня… Если бы не ты… тогда… когда отобрал у меня автомат… — В глазах сержанта были слезы, и он не стыдился их. Мы стояли посреди двора вдвоем, а над нами на ветхой стрехе сидел воробей и, глядя на нас, делал поклоны и весело чирикал.
— Ты погляди на него, — показал я пальцем на воробья, — такой же, как у нас в Сибири: серенький, пушистый, веселый.
— У нас вся Тамбовщина воробьями обсыпана, — широко улыбаясь задрав голову, отозвался сержант. — Ведь живет же себе, почирикивает, никакая ему война нипочем, не берут и фурункулы. Молодец!..
— Он неистребим и вынослив, как окопный солдат, — вырвалось у меня.
— Потому что этот воробей российский, — поддержал меня сержант. — Немецких мы еще не видели, вот дойдем — посмотрим, годятся ли они в подметки нашим.
«За время болезни сержант отощал и осунулся лицом. Туго затянутый ремень делал его фигуру похожей на осину. Казалось, что он даже ростом стал выше.
— Пошли! — Он потянул меня на улицу.
— Куда? — По лицу сержанта, по его улыбке я почувствовал, что он что-то задумал.
— В лес. Посмотрим, как там работает весна.
Около часа мы шли до ближнего леска. Кое-где в ложбинках да в воронках белыми бликами еще лежал снег, но дорога была уже изрядно разъезжена, и от нее подымался легкий парок. Мимо нас к линии фронта тянулись одна за другой груженные продовольствием, снарядами и бочками с бензином машины. Пустая транспортная полуторка даже остановилась, хотя мы и не «голосовали». Из кабины высунулась голова:
— Подвезти, пехота?..
— Гвардейски благодарствую. — Сержант помахал шоферу рукой. — Вышли на прогулку.
На опушке леса мы остановились и свернули с дороги. Сержант шел впереди, я шел за ним. Глазами он все чего-то выискивал, скользя взглядом по вершинам стайки молоденьких елочек, стоявших вперемежку с березами, по которым, несмотря на близость дороги, не прошел разрушительный каток войны. Елочки, как на подбор, были одна стройнее другой, словно вспархивали своими круговыми ярусами веток в голубое небо, с которого солнце проливало водопад лучистого тепла и света.
— Ваня, ты глянь на эти елочки: все вроде бы одинаковые, будто одно семейство, словно ржаное поле одного посева, а когда вглядишься хорошенько — нет двух одинаковых елочек во всей этой рощице. Каждая имеет свое лицо, свой рост, свою стать, свой наряд. Я это давно заметил. Вот она какая, жизнь-то. Каждая козявка имеет свой облик.
— А я заметил, что есть в природе и другая примета или вроде бы тайна, — возразил я сержанту. — Природа иногда сама любит равнять.
— Ваня, ты меня не напрягай, у меня еще от фурункулов голова не остыла. — Сержант достал из кобуры трофейный «браунинг» и зарядил всю обойму.
— Ты это зачем? — насторожился я, хотя по добродушной улыбке сержанта видел, что ничего дурного делать он не намеревается.
Все в бригаде знали, что в стрельбе из пистолета сержанту не было равных. На расстоянии двадцати шагов он попадал в пятак, с тридцати шагов раскалывал вдребезги граненый стакан.
— Видишь эту елочку, левее березки? — спросил сержант, взглядом показывая на молоденькое деревце.
— Вижу.
— Мне кажется, что в прошлом году она подросла больше, чем ее соседка-подружка справа. Тебе не кажется, Вань?
— Да, на целых десять — двенадцать сантиметров она повыше, чем та, что рядом слева, — согласился я, все еще полагая, что он хочет найти какой-то новый ход.
— Хотя я и не бог, но я их сейчас сравняю. Постараюсь первым выстрелом. — С этими словами сержант поднял «браунинг», прищурился и начал целиться. Целился он долго-долго, несколько раз опускал и снова поднимая руку. И я заметил, что рука его слегка дрожала. «Неужели попадет?» — подумал я и затаил дыхание.
И вдруг с сержантом словно что-то произошло. Опустив «браунинг», он с минуту стоял неподвижно, о чем-то задумавшись.
— Слабо? Рука дрожит? — подначивал я, в душе почему-то уверенный, что он обязательно промахнется.
— Не могу… Раньше это делал запросто. А сейчас не могу. Не поднимается рука. А ведь сколько я состриг этих молоденьких вершинок. Только сейчас понял, что занимался душегубством.
Мы прошли в глубь леса еще шагов сто и остановились. Сержант облюбовал невысокий пенек, поставил на него коробок спичек и молча отмерил в сторону дороги тридцать намашистых шагов. Снова поднятая рука, в которой он держал «браунинг», мелко дрожала. Теперь я очень хотел, чтобы он не промахнулся. И он выстрелил. Я даже по-детски радостно взмахнул руками, когда на моих глазах с пенька брызнули во все стороны спички.
— Ну, ты даешь! — только и смог сказать я. — Не зря о тебе начальник штаба рассказывал, что из своего «браунинга» ты на лету попадаешь в ворону.
— Так вот, Ваня, больше я по воронам и по еловым вершинкам бить не буду. Пусть живут себе на здоровье. А ты знаешь, зачем я позвал тебя в лес?