— Вот так-то, братцы, а я загадывал, что мы пальнем по Берлину. Видно, это придется вам сделать без меня. Уж вы тогда хоть на одном снаряде напишите мою фамилию.
Наперебой, торопясь, чтобы не задерживать уже тронувшуюся колонну, мы заверяли своего командира, что еще встретимся, что он в добром здоровье вернется в нашу батарею и уж по Берлину-то мы жахнем так, что нас услышат в Сибири.
Митрошенков и тут нашел случай добродушно съязвить:
— А уж на Тамбовщине-то, сержант, от наших берлинских залпов посыплются в окнах стекла. Только, чур, в кабине командира будешь ты. Иначе нас в Тамбове не услышат.
На шутку Митрошенкова Вахрушев, пытаясь улыбнуться, тихо ответил:
— Спасибо, Николаша, постараюсь. Ну ступайте, братцы, а то отстанете, повоевали мы на славу. Прощайте!.. — Последние слова сержант сказал, когда санитарная машина уже тронулась, и мы на ходу попрыгали из нее и кинулись догонять свою машину. Запыхавшись, мы вскочили под брезент своей установки. Митрошенков, как наводчик и заместитель командира боевой установки, сел в кабину на место сержанта Вахрушева. В середине июня нашей гвардейской минометной бригаде пришлось участвовать в такой артподготовке, какую я не видел за всю войну. В течение двух часов два фронта — 1-й и 2-й Белорусские, — растянувшись на сотни километров, били изо всех стволов, какие только были на их вооружении. В небе над нашими головами черными тучами проносились армады бомбовозов, груженных тысячами, десятками тысяч бомб разных калибров и разных назначений: фугасных, бронебойных, осколочных. И вся эта сила огня и разрушения падала на голову врага. Только после этой артподготовки, когда слева и справа от нашего дивизиона на многие десятки километров в сторону врага летели снаряды, мины и бомбы, когда от гула, содрогающего воздух и землю, захватывало дух, я понял всю истинную глубину и неотвратимость нашего возмездия.
Да, в том бою все мы, от солдата до маршала, были силой отмщения за тех однополчан, кто сложил свою голову за Отечество, мы несли на своих боевых знаменах солнце Победы и освобождение порабощенным народам.
Летнее наступление всех фронтов нашей армии потом, после войны, военные историки и генералы штабов разложат по полочкам стратегических и тактических операций и каждую из них подвергнут анализу, дадут ей оценку, найдут наименование. Мы же, солдаты лета 1944 года, знали в тот день одну стратегию и тактику: только вперед. Силы духа нам, россиянам, вокруг которых сплотились в единую боевую дружину все нации и многоязыкие народы наших необозримых земель и пространств, что простираются от Белого моря до моря Черного, было не занимать. Эту силу духа мы как эстафету высшей нравственности и совести приняли от воинов, что легли на поле Куликовом, что сложили свои буйные головы на знаменитом Бородинском поле, от тех воинов октябрьских боев и гражданской войны, что за первую и вторую пули, пущенные в Ленина, были готовы идти на смерть. И шли на нее… Шли и побеждали.
После успешного прорыва, когда силы обоих фронтов перешли в стремительное наступление, наша гвардейская бригада поддерживала своими залпами наступающие войска. В один из жарких дней июля (в это время мы были уже на земле Западной Украины с ее хуторами и нетронутыми полями) ко мне подошел парторг батареи старшина Ольков и пригласил меня на беседу. Наш дивизион в этот день дислоцировался в лесу. Боевые машины были надежно замаскированы, над нами цвело, сияло голубое украинское небо. Уединившись на крохотной поляне, мы присели, закурили, и потекла неторопливая беседа. Старшина расспрашивал меня о семье, о братьях. Старший мой брат, офицер разведки, уже сложил голову на древней земле новгородской и похоронен в центре города Шимска, на площади перед разбитым вокзалом, на берегу реки Шелонь, что впадает в Ильмень-озеро.
Парторгу было лет около тридцати. Было в его лице, в разрезе черных глаз что-то монгольское, восточное, хотя и имя, и фамилия, и отчество — все было славянское. И нам, попавшим на войну в восемнадцать-девятнадцать лет, казалось, что те, кому уже под тридцать, старые люди. Это сейчас, когда подступивший шестой десяток не только посеребрил виски, но и поземкой прошелся по всей редеющей шевелюре, о которую в былые годы ломались расчески, видишь, как еще молоды те, кому под тридцать и даже сорок. А тогда нам, наивным, целомудренным, пока еще не успевшим поцеловать свою тайную любовь, казалось: если мужчина женат, да у него к тому же есть сын или дочь, то это уже дядя почтенного возраста.
Вот таким уже «пожилым» человеком, который брился каждое утро, казался нам парторг батареи. Речь его была степенная, неторопливая, только в черных глазах, где-то в глубине зрачков, нет-нет да и вспыхивали огоньки характера волевого и сильного.
Старшина предложил мне рекомендацию в партию. В первую минуту я даже растерялся. В свои двадцать лет пока еще не думал о вступлении в партию, все считал себя еще слишком молодым, не подготовленным для такого ответственного и серьезного шага. Но парторг несколькими словами погасил мое смущение:
— Ну и что из того, что ты еще не совершил подвига? Я тоже пока еще не совершил, а вот парторг батареи. И вообще, дружище, ты сам знаешь, в каком роде войск воюешь. Врукопашную мы не ходим, в бойницы амбразур нам с тобой, пожалуй, гранату бросать не придется. Но ты видел, как ликует пехота, когда она на рассвете подтягивается мимо наших заряженных «катюш» к передовым окопам, чтобы сразу же после наших залпов броситься во вражеские окопы?
— Конечно, видел, — ответил я и отчетливо вспомнил, как однажды, за полчаса до начала артподготовки, мимо наших боевых машин цепочкой тянулась пехота. Нужно было видеть глаза этих солдат, чтобы понять, какие надежды они возлагают на огонь гвардейских минометов. А один из них, как сейчас помню, махнул рукой в сторону нашей машины и крикнул: «Братцы, только не делайте недолетов, а остальное мы все сработаем».
— Так вот, солдат ты надежный, не трусливого десятка, я к тебе присматриваюсь с осени. Для партии ты уже созрел. Пиши заявление. А моя рекомендация уже готова. — Парторг достал из нагрудного кармана вчетверо сложенный листок, развернул его и протянул мне. Почитай, что я о тебе пишу.
Я прочитал рекомендацию и почувствовал, как к лицу моему прихлынула кровь. Хорошо обо мне написал парторг. В рекомендации я был лучше, чем я есть на самом деле. Так по крайней мере в эту минуту мне показалось.
— Перехвалили вы меня, товарищ старшина, — как-то робко и смущенно сказал я, но парторг оборвал мой лепет:
— Ну, если кое-что приписал тебе авансом, то, думаю, не подведешь. Нам до Берлина еще топать да топать. А кое-кому, может, и не доведется дать залп по Берлину. Ты помнишь, сколько наших гвардейцев легло на Курской дуге?
— Помню… — тихо ответил я.
— Ну так вот, будешь брать Берлин коммунистом.
Слово «коммунист» словно током пронзило меня. Я даже невольно встал. Такое же чувство я уже испытал однажды: это было осенью сорок первого года, когда принимал военную присягу и давал клятву: если потребуется — за Родину отдать жизнь.
— Ну, чего ты встал? — бросил парторг и посмотрел на меня снизу вверх.
Я хотел найти особые, сильные слова, чтобы выразить чувство, которым наполнило меня напутствие парторга — Берлин брать коммунистом.
— Постараюсь оправдать ваше доверие, товарищ старшина. — Как сейчас помню: я это сказал, стоя по стойке «смирно», голосом, каким солдат торжественно произносит: «Служу Советскому Союзу!» — когда ему вручают боевую награду.
Парторг посмотрел на часы, кованым каблуком вдавил окурок папиросы в землю и протянул мне руку. Я помог ему встать. Растирая бедро, он болезненно сморщился.
— Наверное, крупповской стали попался гад… Влетел под Можайском и до сих пор все еще никак не успокоится. Но ничего, после Берлина я извлеку его на белый свет.
В батарее знали, почему слегка прихрамывает наш парторг. Несколько раз военврач бригады настаивал и даже оформлял в штабе направление в госпиталь для удаления осколка в бедре, но старшина отшучивался: